Снова ударило. На этот раз ближе. Я нагнулся, и вода тонким лезвием начала полосовать мне спину.
— Еще хочешь? Достать?
Я уже торопливо натягивал на себя гимнастерку, осторожно посматривая по сторонам. Бабочка по-прежнему, как раненая, подпрыгивала в воздухе.
Костя курил, спокойно, независимо, прислонившись к колодцу.
— Да подожди отваливать. Или обстрела боишься? Твоя как фамилия?
— Галузо, — ответил я.
— Хохляндия?
— Русский. Здесь нельзя. Приказ. Сам понимаешь.
— Нельзя, так пойдем, — спокойно согласился он.
И мы не спеша пошли к дороге, мимо разбитого сарая из красного кирпича, мимо закопанного нашего танка, мимо вонючего скелета коровы, мимо валявшегося орудия, прыгая через воронки и окопы. Так я прочел ему дикцию о Григе, как будто над нами не завывали снаряды и совсем рядом не проходил фронт, изрыгающий сразу тысячу звуков, но ни одного хоть отдаленно похожего на песню Сольвейг. Костя шел, глядя себе под ноги, по-прежнему сплевывая, цыкая слюной. Лихо цыкая даже после того, как рвануло совсем близко. Осколки ударили в сарай, и тишины не стало. Он схватил меня за плечо, и мы спрыгнули вниз, в траншею, чтобы встретиться вечером, а потом и завтра, и каждый раз, когда это было возможно, посидеть, покурить. Костя стал моим старшим братом на войне, заботился как мог, и учил воевать. Так мы и двигались с ним к Миусу…
— Да, да, — повторил уже не тот Нас Не Трогай, а этот Костя. — Ты в сорок третьем. Да, да, — повторил он, отраженный в полированной стенке серванта. — А сам Степанов жив. Работает в Темрюке инспектором рыбоохраны. Воюет с браконьерами. В том-то и дело, Витя, жив солдат, жив он. Правда, болеет. Но на пенсию уходить не хочет. Ну, тебе это неинтересно, раз ты его не знал. — Эти слова он произнес, точно спохватившись. — Ну, сейчас, сейчас, — голос уже доносился из кухни. — Сейчас мы с тобой перекусим. Я и супа наварил большую кастрюлю. Сперва хотел из баранины, а потом думаю: жарко ведь. Тяжело. Из курицы сделал. Так ты когда же на Миус? — Он снова заглянул в комнату, и его отражение начало невесомо изгибаться и раскачиваться, невесомо, как тряпка, как воспоминание, потом исчезло.
— А ты, Костя? — спросил я. — Ты категорически — нет? Денька на два? Как? Ну, мотанем, вспомним. Мне-то очень нужно. Поедем, Костя.
— Ох, — одновременно с псом вздохнул он. — Какие тут воспоминания? Это ты — птица. Завидую. А тут совещания, заседания… Один хлеб насущный. Говорю тебе: искупаться некогда. Поверишь? Вот так и живу. Какой уж, Витя, Миус?
Я ничего не ответил. Пахло горячим бульоном, который едят за семейным столом, посыпая укропом. Жара была — не вздохнуть. Несусветная.