Белая ласточка (Коренева) - страница 30

В школе его не любили, слишком тихим и замкнутым был. Его дразнили — молчал, дергали, обзывали — молчал, потом вдруг зверел и набрасывался. Тогда с удивлением и страхом отступали от него, обозвав психом. И снова нарочно злили, чтобы посмотреть, как он психанет. Он стеснялся своего роста: был выше других и при этом вялым, тонкошеим. Стеснялся заикания — это уж в шестом и седьмом — и часто нарочно молчал у доски, молчал упрямо, назло себе, и, хорошо зная урок, получал двойку. Стеснялся имени и проклинал за это мать-стюардессу: «Это надо же так придумать, киношница, дура веселая! — к «Мухину» присобачить «Оскар»! Живи теперь на свете... Лариса, наверно, тоже в душе смеется, недаром же она кличет его с первого дня по-своему: «Оскар! Оскар!», с ударением на «о», а не ОскАр, как все. Так собакам, наверно, кричат: «Оскар — ко мне! Оскар — тубо». И в школе его дразнили вначале:. «Муха! Аскарида!» А он зверел и набрасывался...

Какой он тогда был? У бабушки есть альбом с фотографиями. Худющий, длинный. Спутанная белесая челка, сонные какие-то глаза. «Глазенапы», — весело говорила мама, и мамина тоненькая ладошка, пахнущая то духами, то карамелькой, нежно ворошила его соломенные патлы. Но это — так давно, даже не в школьное время, не в детстве, а где-то словно за порогом детства, и так это было недолго, недолго!.. — вот даже маминого лица он не может вспомнить: какое оно было при этом? — когда она ворошила его патлы и смеялась над «глазенапами»? Бабушка говорит, что она совсем юная была, ну, вот — как Лариса. Как — всего лет через пять после этого — Лариса, новая жилица в их доме.

«Так когда же это было? Когда?» Он рывком закинул руки за голову, шумно передохнул... «Хватит придуриваться, Мухин, ты же отлично помнишь, когда. Разве день тот — забудется?»

В тот день он сбежал с физкультуры. Мальчишки исчеркали мелом сзади всю его куртку. Дело обычное, и он сам черкал на чужих пиджаках, но на этот раз почему-то разобиделся. И когда все побежали в зал на физкультуру — скрылся в уборной. Там он кое-как оттер куртку мокрой ладонью и пошел домой с третьего урока... Возле их подъезда сгружали мебель. В притир к дверям стоял грузовик с откинутым бортом. Разным барахлом, этажерочками, кипами книг, тюками заставлены были подъезд и площадка у лифта. Старушенция со второго этажа объясняла кому-то, что это въезжают молодожены... К лифту было не протиснуться — все загромоздила мебель новоселов. Оська пробрался между шкафом и стульями, шагнул на лестницу. Там стоял и курил новый жилец. Наверное, муж. Широкий и громоздкий, в кожаном пальто — второй шкаф, но поменьше. Он занял собой все пространство, от стены и до перил лестницы. Оська поднялся еще на две ступеньки и оказался вплотную к новоселу. Тот не посторонился, взглянул на Оську, но его не заметил и стряхнул с сигареты пепел. Да ведь он же не заметил его, попросту не заметил! Оська хотел было попросить его подвинуться, но промолчал — чувствовал, сейчас начнет заикаться. «У-у, черт, шкаф проклятый, пнуть бы его сейчас нотой. Да он, пожалуй, и этого не заметит, только даром ногу отшибешь» (так было с ним однажды в детстве, когда Оська ударил ногой по стене). И он вдруг сам себе дураком показался и совсем-совсем маленьким, как мошка. Оська повернулся и сбежал по ступенькам вниз — там было уже свободнее, стулья отодвинуты, и там уже стоял лифт. Дверцы кабины до отказа распахнуты, в нее задвигали шкаф. Двое рабочих в серых стеганках подняли шкаф, втиснулись в лифт и осторожно опустили шкаф на пол у стенки. Потом один вернулся и прихватил еще какую-то тумбочку.