После нескольких часов таких разговоров Симон терял терпение.
— Кто его видел, когда он восстал из мертвых? — не выдержал он, когда Филипп пытался в третий раз объяснить ему значение этого чуда.
— Кефа и другие, — ответил Филипп.
Кефа был главой секты.
— Его друзья? — сказал Симон. — Он явился только своим друзьям?
— Да. И что из того?
— Если бы он хотел, чтобы люди верили, что он восстал из мертвых, он бы показался своим врагам.
Филипп удивился, потом улыбнулся и отмел замечание, пожав плечами. Подобным образом он отвергал все возражения Симона. Симон понял, что рациональная дискуссия Филиппа просто не интересовала.
Вероятно, так он обращался с членами своей секты. Конечно, они были необразованными людьми, ремесленниками и крестьянами, но в своей повседневной жизни и в разговорах с ним они проявляли такую детскую наивность, что у Симона захватывало дух. Они не пытались размышлять или строить планы, они полагались на благосклонность Бога, которого, как они верили, интересует их судьба. Похоже, они не ведали, что благосклонность этого Бога подвергалась сомнению на протяжении всей истории, потому что, когда Симон задавал им вопросы, они говорили, что Бог — это любовь.
Они верили, что обладают истиной, которая неведома остальному человечеству. Такая самонадеянность потрясла его, но они, казалось, даже этого не замечали. Он спросил их, в чем заключается эта истина, но они не смогли объяснить. Это было как-то связано с любовью.
Любовь была их философией, их религией. Любовь упраздняла необходимость думать. Все знания, все рассуждения, все поступки сводились к этому детскому объяснению. Люби своих врагов. Люби Бога. Люби ближнего.
Они много улыбались. Это было частью любви. Они произносили банальности, делили пищу друг с другом и улыбались. Их улыбки тяготили Симона, как железо.
Он сопротивлялся этой удушающей банальности, пытаясь с помощью разума расчистить себе немного пространства. Он обнаружил, что его интеллектуальный арсенал неприменим против простоты их веры. Его силлогизмы ни к чему не приводили, его логические доводы повисали в воздухе. Любой анализ распадался, любой довод разрушался в атмосфере, в которой мысли не придавалось никакого значения. Значение имела только любовь.
Если бы он не был так уверен в своем превосходстве, он мог бы счесть это угрожающим.
— Думал ли Иешуа, что его убьют? — спросил он у Филиппа однажды утром.
Он пытался представить себе человека, служившего источником легенд. Это было нелегко.
— Он знал об этом, — сказал Филипп. — Он сказал об этом Кефе.