— Где ты взял бутылку?
— Там, где ты ее спрятала.
— Я спрятала ее, потому что хотела сохранить до победы.
Слова звучат отрывисто, нереально, как удары молота о наковальню. В моей жизни этот разговор сыграл решающую роль. В тот момент я подумал о театре с той же пронзительной тоской, как ребенок, увезенный в лагерь на каникулы, думает о матери. Только в театре нет фальши, театр не расставляет предательских ловушек. Я заранее знаю, когда, как и почему Оргон появится из-под стола и что он при этом скажет. Меня не подстерегают неожиданности и когда Офелия идет ко дну или женится Клитандр — пусть не все, что случается на сцене, приносит радость, но оно всегда приносит успокоение, ибо неизменно и вечно.
Не знаю, почему эта внезапная ностальгия подвигла меня к действию, смысл моего поступка я и сейчас объяснить не в состоянии. Возможно, мне хотелось все это остановить: мамин вопрос, ответ отца, вмешательство Астрид, примирительные слова Леопольдины. Я встаю, огибаю стол и, пока отец нарочито уверенным жестом ставит на стол бутылку бордо, выхватываю у Астрид нож и заношу его над грудью «юной приятельницы».
— Меня не любишь, так берегись любви моей! — кричу я ей.
Грубо нарушая эффектную театральную паузу, в подвал врывается ледяной ветер, осыпая нас обломками кирпича и штукатурки. А еще через секунду падает часть перегородки, отделяющей нас от кухни, падает почти беззвучно, открывая то, что я так боялся увидеть: кухню, памятную мне с детства и ныне столь же неузнаваемую, как неузнаваем мой отец. В образовавшуюся брешь видна темная спинка лакированного буфета слева, далее, на заднем плане, — противоположная стена кухни, от которой осталась только половина, правее, через уже несуществующую дверь, которой заканчивается маленькая лесенка, видна мраморная белая перегородка, прикрывающая вход, и, наконец, справа — улица.
Никто не ранен, кроме меня. В меня же угодил огромный, острый как бритва осколок кирпича, он вонзился прямо в правую руку — ту самую, которую я занес с ножом над прелестной грудью Кармен. Рана глубокая, и я теряю много крови. Нож, обагренный кровью, падает в тарелку моей жертвы.
Кричит одна Леопольдина. А мама уже несется по ступенькам, спотыкаясь на грудах кирпича, и тут снова появляется все тот же американец. Он машет кому-то на улице. Другой солдат приносит носилки. Это последнее, что я отчетливо помню, очнулся я уже в больнице. Мой обморок у носилок — развязка, которая украсит любой спектакль. Занавес опускается, можно все зачеркнуть и начать сначала. Об истории с ножом родители никогда не обмолвятся и словом.