Она, как всегда, стремительно входит в комнату, стараясь замаскировать свою жабью походку, и бросается в первое попавшееся кресло. Она такая, как всегда, но с ее последнего визита так много изменилось, что я с трудом узнаю ее. Сейчас она спросит меня, как всегда:
— Сесиль, наверное, уже вернулась?
Каждые две недели вопрос ее все больше и больше походит на утверждение. Сегодня его можно понять только так: «Неужели вы осмелитесь утверждать, что ваша жена до сих пор не вернулась?»
Я не хотел никому показывать письмо Сесиль, но оно лежит здесь, на столе, в этом конверте с неразборчивым штемпелем.
Ирина читает его — сначала все медленней и медленней, потом все быстрей и быстрей: словно музыкальная шкатулка, совсем было затихшая, но вновь бодро взявшаяся за дело, стоило крутануть ее за рукоятку.
Я стою перед Ириной: поля шляпы скрывают от меня ее лицо. Но вот она поднимает голову, и я ужасаюсь. Она так бледна, что моя рука невольно тянется к бутылке виски, которую Жюльен оставил на столе. Это мама внушила мне, что стоит только подкрепиться, и все печали как рукой снимет. Ирина смотрит на меня с возмущением. Я в ужасе жду, что вот сейчас она заговорит, обрушится на меня и я, конечно, соглашусь с ней и поверю в то, в чем она будет обвинять меня; поверю в то, что я не уберег Сесиль. И вот она начинает. Она описывает мне меня довольно странным образом. Я сообщник Ларсанов, они продали мне свою дочь, а теперь заставляют заниматься бог знает чем, жить среди какого-то сброда, мучают, обманывают, в конце концов доведут до инцеста — а мне все трын трава.
У меня появляется надежда, что она сейчас порвет все отношения с таким негодяем, как я, предложит Жюльену заниматься в другом месте и поклянется никогда впредь не встречаться со мной. Не тут-то было! Об этом нет и речи. Скандал продолжается, Ирина не устает приписывать мне все новые пороки, она засыпает меня вопросами, на которые я не в силах ответить. Неужели мне не стыдно? — допытывается она. Конечно же, мне стыдно, но только я не знаю, как об этом сказать.
Вот так и стою перед ней, словно провинившийся мальчишка. Я даже не сумел улучить момент, чтобы сесть или хотя бы переступить с ноги на ногу. Чтобы поля розовой фетровой шляпы не мешали ей смотреть на меня, Ирине пришлось откинуться назад, придерживая шляпу рукой. Она словно борется с ветром, со штормовой волной и судорожно глотает воздух, извергая проклятия. Мне очень жаль ее. Мне хочется протянуть ей руку помощи, но я не в силах пошевелиться. И когда поля шляпы на мгновение заслоняют меня от глаз Ирины, я бросаю молниеносный взгляд на стенные часы. Я знаю: единственное, что способно подтолкнуть меня, вывести из оцепенения, — это необходимость идти в театр. Как только наступит этот момент, из немой каменной глыбы я вновь превращусь в человека. Я передвинусь так, чтобы уйти из поля зрения мадам Баченовой, и в плотной вязи ее монолога сумею найти брешь, чтобы успеть с ней распроститься. Ирина, конечно, не услышит меня, но это уже неважно. Пусть она продолжает говорить, я открою дверь и выйду из комнаты. У нас, актеров, каждая минута на счету, я не имею права опоздать на свидание с моим театром, с моей «Комеди Франсез», и никакая Баченова не в силах мне помешать. Сегодня Клитандр, этот жалкий болтунишка, этот недалекий волокита, — мое прибежище, где я спрячусь от бури. Я с головой уйду в другой мир. Когда умерла мама, мне показалось, что и она тоже, впервые в жизни, вышла на сцену, отгородившись от нас зыбкой, но непреодолимой границей — непреодолимой для всех, и в первую очередь для отца.