Мне не терпелось поскорее услышать снова певучий голос мадам Сегон-Вебер и музыку александрийского стиха. Но я не мог заглушить угрызений совести, оттого что обманул мать, поэтому едва мы уселись, как я тут же указал ей на голубое платье в бельэтаже.
— Вот она и вернулась, — сказала мама. — Она по-своему недурна, только чересчур худа, на мой вкус.
При слове «худа» занавес взвился, не оставив мне времени, чтобы высказать свое мнение.
Спектакль уже подходил к концу, когда в зале раздался крик. Он был так ужасен, что разом вырвал меня из состояния блаженства. Я не случайно говорю именно «вырвал», ибо это было ощущение почти болезненное. Я поднял взгляд от сцены и увидел в ложе, прямо напротив нас, во втором ярусе, человека, которого словно какой-то вихрь подбрасывал на сиденье. Он раскачивался, описывая корпусом широкие круги, в то время как на сцене кровосмесительная любовь Федры приближалась к развязке.
Я разрывался между этими двумя образами, но занавес наконец упал, и выбора у меня не стало. Я тут же воплотился в незнакомца напротив, терзаемого неведомым мне недугом. Зажегся свет, зрители аплодировали, приветствуя подвиг мадам Сегон-Вебер.
— Боже мой, — сказала мама, — неужели они не могут дать ему умереть в тишине!
Она встала, но не для того, чтобы идти к выходу, а исключительно из уважения к человеку, которого сочла умирающим. Каждое его движение было отчетливо видно на темном фоне ложи, в глубине которой суетились какие-то тени.
— Неужели никто не может ему помочь? — спросила мама, сделав шаг к выходу. В это время в ложе напротив появился какой-то человек, и суматоха улеглась. Он склонился над больным.
Первая, кого мы встретили в коридоре, была мадемуазель Доомс. Однако в такой момент мама не сочла возможным завести разговор о том, есть ли у меня еще надежда «наверстать упущенное».
— Вы не знаете, — спросила мама, — что случилось с этим беднягой?
— Кажется, эпилептический припадок.
— А-а, наверно, — протянула мама. — Я ни разу в жизни не видела эпилептических припадков.
— Я тоже, но так говорили все вокруг…
На этот раз я, должно быть, показался мадемуазель Доомс еще более странным, чем в классе, ибо я так и не раскрыл рта. Я все еще переживал то мгновение, когда услышал крик, он продолжал звучать у меня в ушах. Время для меня словно остановилось, я задержался в ушедшей минуте, как это случается со стариками, продолжающими жить в эпохе своей молодости.
Мы спускались с холма Эрб-Потажер под проливным дождем. Теперь, когда мама успокоилась насчет судьбы больного, она принялась обсуждать спектакль, сожалея, что «Федра» не произвела на нее такого впечатления, как некогда на ее родителей. Меня поразила одна фраза, она врезалась в мое сознание, точно поданный мне знак: «Я забыла, что с той поры прошло тридцать лет и все не могло не измениться».