В полдень я пошла обедать с мадам Клед, которая давно приглашает меня составить ей компанию. Обычно я отказываюсь, потому что Антуанетта не в состоянии удержаться в пределах разумного. Не то чтобы она чересчур много ела, напротив, она едва притрагивается к каждому блюду, но у нее обязательно должна быть закуска, что-нибудь горячее, сыр, десерт, чашка кофе, другая, а иногда и третья. Трапеза захватывает ее целиком, она забывает о времени, о работе, о делах. Расстаться с рестораном ей так же трудно, как и со словарем. «Будь это не так хлопотно, — говорит она, — я бы держала такой трактирчик где-нибудь в деревне». И вот она уже увлечена тем, что она трактирщица, она выбирает посуду, достает ручку, чтобы вести счета. Единственная неизменная деталь в этих ее разглагольствованиях — зимний сад, где нет ни одной аралии. Единственная достойная этой чести аралия будет стоять в комнате Антуанетты, разумно помещенная там, где больше всего света. Александр всегда загнан на верхний этаж. Я знаю это от своих сослуживиц, которые беспечно ходят обедать с Антуанеттой. Иногда изложение этих проектов нарушается одной из ее знаменитых историй, тех самых, которых, к великому ее сожалению, она никогда не может дорассказать, правда, она совершенно убеждена, что просто не умеет заставить себя слушать, и из-за этого говорит все тише и тише, все более монотонно. Антуанетта то торопится к развязке, то, наоборот, опускает печальную концовку, и потому принять ее игру в непонятую рассказчицу и прервать ее значит проявить к ней сострадание. Она так же не может отказаться от своего рассказа, когда воспоминания всплывают на поверхность, как и допустить паузу в разговоре с кем-нибудь. Ее непоследовательность обычно угнетает меня, но вчера я испытала чувство, многие годы мне неведомое: желание доставить другому удовольствие. А может быть, даже понравиться.
Усевшись напротив меня в кафе на улице Алезиа, Антуанетта вдруг оробела, как будто мы не проводим вместе большую часть дня вот уже десять лет, будто не сидим в двух метрах друг от друга, почти глаза в глаза, триста дней в году. Она теребила перчатки, краснела и молчала. Мы оказались в непривычной обстановке, и то, что мы знали друг о друге, вдруг стало совершенно бесполезным, все надо было начинать сначала.
У тех, кто вместе работает и порой встречается вне службы, только два выхода: либо продолжать говорить о работе, либо пуститься в откровения, торопясь позволить другому заглянуть в тот уголок своего внутреннего мира, который обычно укрыт от постороннего взора, выставить самого себя на обозрение.