Это им, моршанским старикам, и принадлежит знаменитый плач, донесенный аж до меня бабушкой Меланьей. Две недели, мол, ехали, прибыли, наконец, на место, в степи, завел их сын в хату. Хата саманная, глинобитная. Добрались к вечеру, и все попадали с дороги кулем. Старики же ночью проснулись и, нашарив выход, кряхтя и поддерживая друг друга, вылезли из хаты во двор, на завалинку. Уселись, привалились, как молодожены, плечами и робко, вполголоса заголосили, запричитали:
— И куда же нас судьба забросила?.. И на кого же покинули мы свою избу сосновую?.. Да в этой же земляной хате — как заживо в сырой могиле, в гробу… Дышать нечем…
Ну, насчет сырости, положим, загнули. Сыростью летом у нас и не пахнет.
Так и сидели до самого утра, оплакивая новую свою неведомую долю.
И молоденький азиатский месяц с любопытством щурился на них своим единственным невыбитым глазом.
О чем они плакали?
* * *
Я это увидал много-много лет спустя. Как бы и за себя увидал, и за бабку Меланью, и за тех самых стариков, чьи имена-отчества растворились в пролегающей между нами беззвездной мгле. И за всех наших, кому так и не довелось больше побывать в местах, откуда есть — пошли Гусевы.
Русские то есть.
В России мы, конечно, бывали и раньше, еще как бывали. Мне, например, запомнилось, как году в пятьдесят пятом на какой-то коллективной прополке наша пионервожатая рассказывала нам, пацаняткам, что нынешним летом ездила на поезде в Россию, аж в саму Москву.
И как вы думаете, что больше всего поразило ее?
Царь-пушка?
Метро?
То, что на рязанских полустанках к поезду подходили торговать снедью женщины в лаптях.
У нас такого, разумеется, испокон веку не было. Уже хотя бы потому, что лыко драть не с чего: не с живых же людей?
А мы еще на нее надеемся — на эту самую Расею! — так и сквозило в смешливом рассказе девчонки, что была немногим старше нас самих.
В скобках замечу, что сейчас, правда, на нее уже никто не надеется — не то, что на окраинах, а и в самом центре.
В общем, бывали мы, бывали, но в Моршанск как-то не попадали.
Еду я лет пять назад на машине, на «Волге», из Тархан в Москву. Июль. Вёдро перемежается с дождем. С размаху влетаешь в его молодую, сочную мякоть, машина ощутимо теряет скорость, вот-вот и увязнет в ней, как оса в антоновке. Но через четверть часа «Волга», в очередной раз умытая, щедро и звонко оббитая, изукрашенная еще плавящимся и длинно сбегающим с нее серебром, вырывается, прибавив ходу, словно путы ей перерезали, в слепящий зной. Не причинив дождю никакого вреда: оглянешься в заднее стекло — зеркальные чертоги его, низвергнутые в обратном обычному зодчеству порядке — с неба на землю — стоят, сверкают совершенно целые, не продырявленные — никаких червоточин.