Трилогия об Игоре Корсакове (Маркеев, Николаев) - страница 3

До сих пор при воспоминании о последующих событиях его бросало в дрожь …

Барак бабы разгородили: в одной половине спят, а в другой – еду готовят, посиделки свои, бабские, устраивают, постирушки там всякие. А в тот день баню организовали. Шагнул Тимофеев из сеней в дом: ведьма эта черная как раз бадью подняла, чтобы мыло смыть. Стоит, напряженная вся, руки с бадьей вверх подняты, волосы мокрые по плечам лежат, ноги чуть расставлены… Увидала его, усмехнулась нехорошо, но бадейку не бросила, не прикрылась, стерва. Воду не спеша вылила на себя, бадью уронила, да как руками поведет…

Очнулся начальник лагеря на снегу, враскоряку, головой в сугробе. Выбрался. Во рту кусок мыла. Да не хозяйственного, не дегтярного, а душистого, розового. Сиренью пахнет. Тут как тут и «бугор» ихний, зеков – профессор. Гнида очкастая. Помог из сугроба выбраться, улыбается, брылями трясет: что ж, говорит, Степан Емельяныч, не постучались. Женщины все-таки. Давайте, говорит, договор заключим: вы нас не притесняете, а мы живем спокойно, и вам помогаем по мере сил. Прислушаться бы Тимофееву, так нет, вожжа под хвост попала. Дал философу в ухо, вызвал стрелков. Гниду – в карцер, под который пустой склад приглядел, баб – снег мести. Эх, лесоповал не устроишь, еще подумал тогда с горечью. Ничего, летом разглядим, что здесь есть, каменный карьер устроим. Стрелки, хоть и с неохотой, но профессора в карцер заперли. А тот кричит из-за дверей: подумайте, мол, Степан Емельяныч. Лучше в согласии, чем во вражде жить.

На ночь глядя Тимофеев упился спирта со старшим надзирателем Рахманичем под моржатину – тогда еще внове была, не приелась, а ночью… То сады райские и девки в чем мать родила снились, то упыри и трупы разложившиеся душить принимались, а над всем этим голос философа-историка, гниды очкастой: подумайте, гражданин начальник, хорошенько подумайте. С нами лучше дружить. Проснулся Тимофеев в холодном поту, кальсоны мокрые, как у шестнадцатилетнего гимназиста. Полежал, покурил, вспомнил, что вчера сгоряча учудил. Ну, что ж, ничего не поделаешь. Профессор, поди, в сосульку превратился. Спишем на незнание северной специфики. Пошел, мол, по нужде, да и замерз. Авось, за одного интеллигента не поставят к стенке заслуженного работника ГУЛАГа. На дворе было холодно, но ветер унялся. Снег скрипел под пимамими, выменянными за спирт у ненцев. Тимофеев подошел к складу, откинул засов. Удивился еще, что стены в изморози, распахнул дверь. Профессор сидел, сложив ноги по-турецки, очки в руке, глаза закрыты. Лицо розовое, благостное. На складе тепло, как в парнике, хотя сквозь щели в стенах видно, как блестит снег под луной, словно битое в порошок стекло под солнцем. Открыв глаза, профессор первым делом осведомился, как гражданину начальнику лагеря спалось, спросил, может ли он быть свободен и вышел со склада, оставив Тимофеева стоять с разинутым ртом. И вот что странно: как только вышел старик из помещения, сразу засвистел в щелях ветер, навалился холод, иней покрыл стены и потолок склада.