– Да и к тому же, – продолжал он, указывая по направлению пожара, – там нечего более и спасать – такое старье и гниль, как эти лачуги, горят быстро, а группа домиков, о которых вы упомянули, стоит одиноко… Вместо этого надо будет позаботиться о другого рода помощи и деятельности. Я хочу сказать, что надо будет поискать пристанища для лишенных крова, а так как вы находите ужасным эти крыши и вымазанные глиной стены…
– О, поверьте, – перебила его Гизела, – они навсегда должны исчезнуть из Грейнсфельда. Никто не должен более терпеть нужды – все должно быть иначе!.. Старый строгий человек в Лесном доме был прав – я была бесчувственной, как камень. Я сознательно находила, что рабочие классы должны оставаться в жалком и беспомощном состоянии, – ни единым словом не протестовала я нелепым разглагольствованиям госпожи фон Гербек и грейнсфельдского школьного учителя, по понятиям которого следует поддерживать невежество в народе; мне, видевшей чуть ли не каждый день, во время своих прогулок в карете, ободранных и одичалых крестьянских детей, и в голову не приходило одеть их и осветить их душу… Вы сами произнесли надо мной приговор, я знаю, и, как бы слова ваши ни были жестоки, я заслужила их.
Опустив голову, Оливейра ни единым словом не прервал этого уничтожающего самоосуждения, которое она произносила против самой себя; он тихо выжидал, как врач, когда перестанет идти кровь из пораненного места; но этот врач не мог хладнокровно видеть страданий своего пациента; человек этот сам должен был бороться с собой, чтобы не выдать своего горячего, страстного участия.
– Вы забываете, графиня, – сказал он после минутного молчания, между тем как губы Гизелы дрожали от волнения, – что ваш прежний образ мыслей обусловливается двумя влияниями – той средой, которая исключительно одна окружает вас, и затем вашим воспитанием.
– Положим, какая-то часть падает и на них, – возразила она взволнованно, – но это не оправдывает моего праздномыслия и черствости сердца!
И она посмотрела на него с печальной улыбкой.
– Но я все-таки должна вас просить не осуждать этот образ воспитания, – продолжала она далее. – Мне ежедневно твердят, что я строго воспитана – в духе моей бабушки.
Лицо Оливейры омрачилось.
– Я оскорбил вас этим? – спросил он, и голос его вдруг сделался жестким.
– Мне было горько… В эту минуту я почувствовала, как порицают мою покойную бабушку… Этого никогда еще не бывало. Да и как же это возможно? Она была образцом возвышенной женской натуры.
Неописуемая смесь иронии и бесконечного презрения промелькнула на лице португальца.