К вечеру дождь (Курносенко) - страница 8

Умел. Мог.

Мог. Умел. И баб этих, само собой, презирал, как и должен джентльмен такого уровня. Ну а тем, само собой, это-то больше всего и нравилось, мадамам.

А раньше, до ухода в армию, он жил возле арки в шестом подъезде и был совсем другой. Во дворе любили его и уважали. А больше всех — граф. И футбол у железных ворот, и гаражи, на которых играли в баши, и депо на вокзале, куда Аким водил их всю пацанячью компанию смотреть на поезда. И планер из досточек, и рыбалка на Первом озере, и жареный сахар, и пинг-понг. И сколько раз Аким заступался за него, и с кем, единственным, можно было разговаривать о главном, когда наконец-то они все-таки выросли?

— Значит, приехал?

Аким стоял в дверях. В плаще и кепи. Ни лысины, ни брюха сейчас заметно не было. Выложил на кухонный стол бутылку водки, две банки консервов, хлеб, пачку масла и плавленый сырок.

— Ну что? — спросил. — Где будем, в комнате или тут?

— Давай тут.

Первая пошла колом, отвык, давно не пил. Впрочем, он и не умел никогда. Зато Аким выпил хорошо. Не жадно и без гримас. Как надо. Все как надо умел, гад! «Ах да ты ж Акимушка, да милый же ты мо-о-ой…» И это-то и была секунда, когда он чуть не ударил его. Он ударил бы его левым крюком, вставая и сразу, а потом бы смотрел, ждал, когда тот поднимется. Но он не ударил. Вторая (до нее молча жевали) пошла легче, почти соколом. Граф закурил. В душе и потеплело, и поотпустило. А после третьей, когда подошло такое времечко, он спросил Акима, через десять, выходит, лет:

— И что же ты, — спросил, — наделал, сучий сын? А?

И ожила, и забила крыльями у облупленной двери старенькая слепая летучая мышка; закачался в углу на свежей паутине молодой голодный паук; и помешкало время, и снова пошло.

«Ты о чем?» Веки у Акима вздернулись и остановились.

«О том…»

«А все-таки?» Аким смотрел в глаза. Спокойно.

«О ней… Я о Кате говорю».

И тоже смотрел. В светло-зеленые льдистые радужки, в бурые такие крапинки по ним. Он мог бы смотреть в них столько, сколько понадобится.

«О какой Кате?»

«О моей, о моей… О моей Кате!» Еле сдерживаясь, сам уже не зная от чего — расплакаться, разбить что-то, ударить. Мог и ударить, чего уж, мог, мог.

«Я не помню такую».

И это и было то самое. Он не помнил.

Выпили еще, Аким налил. Допили бутылку. Дух перевели.

— Так это ты из-за нее ночью тогда приходил?

— А ты не знал?

— Не знал.

Аким не знал, что Катя Катя, а он — что Аким не знал.

Вот, оказывается, как бывает. Вот оно, оказывается, как.

— Расскажи, — попросил Аким.

Рассказывал, а Аким глядел в стол, гладил белым жилистым пальцем хрупкую рюмочную ножку. Опять лысый.