Он смотрел на плачущую Селию; и Мандаринша почувствовала, что и сам он близок к тому, чтобы расплакаться. Он повторил:
— В экипаж, вместе с этой девочкой. И постарайтесь как-нибудь утешить ее во время пути, чтобы она явилась туда с не слишком распухшими глазами, оттого что она должна вернуться туда — этого требует честь. И чтобы я отправился в другое место, в другое место, один, этого тоже требует честь.
Глава восемнадцатая,
В КОТОРОЙ ВЕДУТ ФИЛОСОФИЧЕСКИЕ РАЗГОВОРЫ ПРИ ЛУННОМ СВЕТЕ
— Так значит, — сказал Л’Эстисак, — вот уже три недели прошло со дня ее побега, и все это время ваша Селия ведет себя, как примерная девочка?
— Да, — ответил Рабеф, — и такое поведение заслуживает награды. Я уже подумываю об этом.
Они шли вдвоем по темной улице, совсем пустынной и темной.
Тулон спал. Между крышами высоких темных домов виднелись прямоугольные просветы звездного неба. Шаги гулко раздавались на сухой мостовой. И вдоль высоких канав сидели и ужинали водные крысы, мирно приютившись небольшими группами у каждой мусорной кучи.
Л’Эстисак и Рабеф возвращались пешком с виллы Шишурль, направляясь к военному порту, где оба должны были провести остальную часть ночи; лейтенант нес ночное дежурство — его броненосец чинился в доке, а доктор, чей отпуск окончился накануне, шел в госпиталь, чтобы сменить перед полночью одного из приятелей.
Они шли рядом, прерывая разговоры длинными паузами, оттого что их давняя дружба позволяла им разговаривать только тогда, когда было что сказать друг другу. Зато когда они говорили, то вполне искренне, оттого что они слишком хорошо знали друг друга, чтобы притворяться.
— У вас было сегодня очень мило, — сказал герцог. — Ваша подруга становится хорошей хозяйкой.
— Она старается быть ею, — ответил доктор. — Она скоро заметила, как мы ценим мелочи домашнего уюта. И бедная девочка старается вовсю, чтобы доставить нам всем удовольствие.
— Всем. И вам прежде всего.
— Да, прежде всего мне! Это очень забавно, но это действительно так: она чувствует ко мне какую-то нелепую благодарность за то, как я принял ее в тот вечер, когда она возвратилась после своего побега.
— Нелепую? Почему нелепую?.. Вы были очень добры к ней, старина!..
— Вы поступили бы точно так же, как я. Подумаешь, как трудно! И примите во внимание, что в моем возрасте заслуга не так велика, как была бы в вашем. Мне сорок шесть лет, Л’Эстисак. Вы понимаете, что не мог же я, будучи сорока шести лет, обижаться на девочку — и на такую прелестную девочку, такую добрую и ласковую, — за то, что она предпочла мне на две ночи гардемарина, который еще моложе, чем она сама, и который хорош собой, как херувим.