иерархии без положенного испытательного срока. Расчет мой удался совершенно — в душе Савелова оказалась задетой самая тонкая, заветная струна, он не смог устоять против искушения и дал согласие не колеблясь. Честь и власть — самое главное для таких, как он. Власть-то мы ему подарили (в разумных пределах, разумеется), только чести у него теперь останется столько, сколько оставят братья. Уж теперь-то банкир «наш», и, полагаю, даже сам не понимает, до какой степени! Кажется, недурной вышел каламбур.
…1896 г.
Отношения с Савеловым, похоже, принимают для меня не столько практический, сколько (кто бы мог предполагать!) романтический, предельно личный характер. Казалось бы, ну что для меня его семья, домашние? Но все по порядку. На днях я был приглашен к нему в дом на ужин, не обещавший ничего, кроме этикетного времяпрепровождения, скрашенного разве что каким-нибудь оригинальным блюдом да старым вином из собственных крымских погребов хозяина (кстати, я был наслышан об этих заветных погребах и вообще об исключительных кулинарных традициях савеловского дома). Однако в гостях меня ждал приятнейший сюрприз иного свойства — юная дочь Савелова. Она запомнилась мне еще малышкой Машенькой, сущим ангелом, в глазах которого читалась и детская невинность, и — уже тогда — нечто вечное, непостижимое (такие взгляды меня обычно пугают и притягивают одновременно), а теперь — как, право, летит время! — в назначенный ему срок чудесный бутон распустился нежным подснежником. Впечатления обновленного знакомства превзошли все ожидания: передо мной возникла вдруг девушка-гимназистка, прелестная в своей застенчивости, дышащая свежестью раннего утра, хотя за окном стыл уже хмурый петербуржский вечер. «Это юное существо только вступило в пору цветения, но совсем скоро станет настоящей красавицей, способной пленить любого мужчину, любого дамского угодника — от портупей-юнкера[143] до настоящего светского льва», — подумал я, восхищенный, когда Молли (так представил ее теперь отец — Машенька превратилась в Молли), зардевшись и потупив взор, поднесла руку к моим губам, и ее хрупкие, точно из бисквитного фарфора, в фиолетовых пятнах чернил, подрагивающие пальчики утонули в моей ладони. Я и сам почувствовал себя неловко — это чувство до сих пор было мне незнакомо! — моя рука, наоборот, показалась мне грубой, нелепо большой… а девушка вдруг подняла на меня очаровательные, трогательно, совсем чуть-чуть косящие глаза и вежливо, едва слышно произнесла: «Pardon moi! Сейчас мне пора, но, надеюсь, мы еще увидимся. Au revoire».