«А он трезво мыслит!» — заметил для себя Асанов.
— В общем, был поиск своего, особого места в жизни, споры и метания, а потом появилась Женщина.
«Это как водится, — подумал Асанов, снисходительно улыбаясь. — Тут-то ты и попался, голубчик. Выходит, все даже намного проще, чем я думал: „…Многих повергла она ранеными, и много сильных убиты ею: дом ея — пути в преисподнюю, нисходящия во внутренния жилища смерти“».[53]
Вольноопределяющийся сделал паузу, переводя дух и размышляя о том, что и как открыть офицеру, не сбившись с мысли:
— Понимаете, я, в сущности, далекий от армии человек. Да, я романтик, мне нравится азарт боя… Нет. Я о другом говорил. В моей жизни появилась Женщина, Первая и Единственная! Меня уж так воспитали: если любишь женщину, то это на всю жизнь — поклоняйся ей, боготвори ее, доходя, если угодно, до безумства, высокого безумства в своей любви. «Человек создан для любви» — так мне говорила покойница матушка. В детстве вся моя любовь была обращена к ней и пестовавшим меня женщинам, а потом… Нельзя сказать, что Она была красива, во всяком случае другим не казалась красавицей, но я готов был вызвать на дуэль любого, кто скажет что-то дурное о Ней.
Я видел в Ней ту подлинную женственность, которую не передать словами, но которая постоянно угадывается во взгляде, жестах, манере говорить, в этой, знаете, непредсказуемости поступков слабой половины человечества. Мне достаточно было обменяться с Ней парой фраз, увидеть Ее глаза, и я уже понял, что между нами возникла незримая, но нерасторжимая связь. Я оказался перед Ней на коленях, в самом буквальном смысле. Я стал влюбленным поэтом, поэтом-слугой… Поручик, вы слыхали о Бертране де Борне?
Асанов грустно улыбнулся — он всегда симпатизировал людям, удостоившимся пережить любовь:
— Бертран де Борн? Хм. Кажется, это какой-то старый французский поэт? Да не волнуйтесь вы так, Петр Станиславович, прошу вас!
Смирнов отрешенно смотрел в лицо року — туда, откуда то и дело вылетал смертоносный свинец, собеседника слушал краем уха.
— Да, в общем, верно. Только не французский, а провансальский. Прованс не принадлежал тогда французам. Там были так называемые трувэры, трубадуры, рыцари-поэты, посвящавшие стихи своей Даме сердца. Бертран де Борн — самый известный из них.
«Да, благородство не скроешь: „Сердце — Даме“. Все-таки дворянин», — заметил про себя Асанов.
— Я гордился своей любовью. Это была, уверяю вас, высокая трагедия… Но теперь я — философ. Я люблю Шеллинга, почитаю Владимира Соловьева. И Ницше, Ницше — как же я мог его забыть? Он по-прежнему мой кумир. Помните, в «Рождении трагедии» он вспоминает дюреровскую гравюру «Рыцарь, смерть и дьявол»? Ницше сравнивал рыцаря с Шопенгауэром. А я вижу себя на месте этого рыцаря, «закованного в броню… с твердым, стальным взглядом, уверенно, но без всякой надежды мчащегося по дороге ужасов…», сопровождаемого с одной стороны смертью, а с другой — дьяволом!