— Ну зачем это все? К чему? Ведь они все равно не разуверятся — это у них в кровь въелось.
— Ишь ты какая ретивая, — возражал он. — Пришла, сказала: не верьте, во что всю жизнь и вы, и ваши отцы, и деды верили! Это, мол, глупо! Чему верить-то? А ведь заявление о глупости веры говорит и о глупости верующего. Тут и самолюбие бунтует, и их прошлое, и обычаи, и привычки. Люди родились — крестились, женились — венчались, в гости друг к другу шли в христов праздник. Да и теперь вовсю ходят. Это их жизнью было. А тебе бы раз — и точка. Больно скора.
— Это я понимаю все, но когда на тебя смотрят и только не говорят: «Молчала бы лучше, чего ты в жизни знаешь-то?» — тяжело ведь…
— Я сначала тоже переживал, — признавался он и рассказывал, как нелегко начиналась его работа. Разговаривая с другими девушками, он языком точно камни ворочал, а с ней говорил легко. Наверное, потому, что они заинтересованно делали одно дело. Она была какая-то понятная, своя, точно сестра ему.
Однажды его напрасно обидели на работе, и он пошел к ней, чтобы найти утешение, — ему надо было рассказать ей все, потому что он знал — она его поймет, Он не задумывался, почему его тянет именно ей рассказать о своей боли. Но тянуло ведь…
Вера жила при школе, в небольшой комнате с отдельным крыльцом, чистой, но бедно обставленной. Казенная кровать, тумбочка, стол у окна да четыре табуретки — вот и вся мебель. Своего еще не нажила, что дали от школы, то и было.
Он пришел очень неудачно — Вера делала уборку. Занавески, накидушки, скатерть, пододеяльник, простыни, только что постиранные, болтались на веревке под окном. Без этой привычной белизны все в комнате выглядело серо и особенно бедно. Сама хозяйка, босая, в ситцевом застиранном, белесом платьице, мыла пол. Услышав шаги, она обернулась и, ойкнув испуганно, торопливо присела на полу так, что и мокрые босые ноги скрыла платьем. Она сидела, вцепившись в подол платья и прижав его к полу, смущенная до того, что слезинки пробились на ресницы. Он стоял, растерянный, не зная, что делать. Как выкатился на улицу, и сам не помнил. Шел прочь, все коря себя: «Какой же я дурак — вперся, не поглядев. А ведь и постучать бы сперва полагалось. Поди-ка, она думает: „До чего же воспитан хорошо — лезет без спросу!“ В глазах у него неотвязно стояло ее лицо, по-девчоночьи пухленькое, от смущения нежно румянившееся. Он видел и теперь ее большие серые глаза, опущенные густые пепельные ресницы, на которых посверкивали слезинки, точно росинки в светлое утро на траве. Он будто впервые видел ее, впервые ощутил, что она ведь тоже девушка, и девушка робкая, стеснительная и очень милая, добрая к нему. И только теперь дошел до него смысл слов, которые он, как-то идя с нею, услыхал случайно: