– Да хорош уже пургу-то нести, а, батюшка? – Одноглазый начал нарезать кривым ножом сухую чурку. В ней не без труда угадывался рыбий балык. – Вера, вера, о чем вы?
Священник пожал плечами, глядя как-то виновато и беззащитно. Одноглазый хмыкнул и подсел к нему.
– Не обижайся, отец. Просто, ну…
– Зла много вокруг, вот и все. А вера, она ведь тяжела в такие-то лихолетья. Многие ли смогут видеть в ней что-то… ну, что-то правильное.
– Это верно, – Чолокян, жуя сыр, покосился в черный проем окна, – в такие-то года больше в себя веришь, да в ствол.
Женщина, названная Багирой, глянула на него, как на дурачка. Чолокян втянул голову в плечи и отошел к жене, неся ей еду.
– Мне вот интересно, друг ты мой ситный, – Багира посмотрела на одноглазого, – рожа твоя не особо мне знакома, а на память не жалуюсь. Откуда ты меня знаешь?
– Это ужасная тайна, – одноглазый усмехнулся в бороду, – не расскажу.
На какое-то время все замолчали. Хотя и молчал-то каждый по-своему.
Священник просто сидел, тихо и покойно. Быстро склевав скромную порцию, еле заметно шевелил губами, перебирая четки. Какой-то умелец любовно выгладил их из абрикосовых косточек, отполировав до блеска. Щелк-щелк, одна за другой косточки отсчитывали мгновения жизни, а хозяин молча разговаривал с тем, в кого верил.
Чолокян, достав из потрепанного, но пока крепкого рюкзака запасную сбрую, вооружился шилом, дратвой и кривыми толстыми иглами. Скрипел кожей, что-то ворчал под нос, мешая русский мат и армянскую брань. Изредка, быстро опустив кусочек ветоши в банку из-под дорогого крема для тела, втирал растопленный жир. Жир изрядно вонял, но никто не морщился. Что делала его молодка жена – никто не видел.
«Мягкое», нисколько не растеряв своей пухлости, с шуршанием завернулось в лохмотья и молчало с регулярным почесыванием, кряхтением и сопением. Круг пустоты вокруг него расширился еще больше. Сразу после того, как оно, мелькнув грязными пальцами, сочно раздавило особо крупную вшу.
Трое, видно отец, мать и то ли некрупный сын, то ли немалая дочь, одинаковые, круглолицые в отсветах костра, молчали как-то степенно, как и положено настоящим кубанским казакам. Давно уже не стало сытой древней зеленой Кубани, давно не ленилась течь в своем нормальном русле и сама мутная река Кубань, а вот, вишь ты, казачья степенность никуда не делась. Отец, подсвечивая себя резанной из вишневого корня трубкой, дымил самосадом. Мать, крепкая телом и белая кожей открытой шеи и пудовых грудей, что-то рукоделила. Дочесын прятался в темноте и не выделялся.