— Скажи, — попросил генерал, мучаясь жестокой изжогой души, имя которой недоумение, — скажи, только мне скажи, клянусь отцом и мамой и товарищами своими погибшими, Родиной клянусь и, хрен с ней, даже Партией, чем хочешь клянусь, любовью первой своею Нюшей, незабвенной святыней моей, клянусь Землей и Небом, подметками сапог своих, которым скоро уж в гробу лежать вместе со мной от хворостей моих сердечных и от ран, и генеральским лаковым козырьком фуражки моей, которым не раз я прятал глаза от стыда перед лицом вечного человечества, клянусь четой и нечетой, клянусь первым днем творенья и последним его днем, клянусь, падлой буду, никому не скажу, не выдам, не намекну, тебе ничего не будет, клянусь, только скажи — хоть немного, хоть чуть-чуть, хоть раз в жизни — взял себе что-нибудь со склада? — хоть спичку на закурку, хоть тряпицу на утирку, хоть сахара кусок милахе, хоть вина глоток для свахи — молю тебя, — было?
Сглотнул отец мой сухую слюну и сказал:
— Нет.
— Не верю, — прошептал генерал.
— Почему? — по-граждански, по-человечески, с жалостью спросил отец мой.
— Потому что не может этого быть. Не бывает этого.
Отец промолчал, только улыбнулся и глянул на небо. Генерал посмотрел ему в ясные его глаза, посмотрел тоже на небо, но ничего там кроме одинокого в синеве барашкового облачка не увидел.
Тогда сел он на сырую землю генеральской своей жопой и заплакал в три ручья, всхлипывая и утираясь, как деревенский пацан, у которого в городе на вокзале последний рубль лихие люди сперли, и слезами, и соплями заплакал, шмурыгал носом, тер глаза, взмок весь, и только повторял:
— Господи! Господи! Господи да Боже ж ты мой!
Проплакавшись же, сказал:
— Вот что. Не может этого быть и не будет. Или спалят твой склад ночью и тебя под трибунал подведут — или самого тебя темной ночью…
— Пробовали уже, — сказал отец мой, трогая шрам на щеке.
— Ну вот. Послужил, — спасибо. Переведу тебя в большой город, при военкомате кем-нибудь устрою или еще где, годится?
— Да я…
— Это приказ, сынок, — сказал генерал.
И вернулся к себе, где быстро обхлопотал перевод отца в город Саратов, а потом сел писать служебную записку с предложениями по контролю и реорганизации армейской складской службы, писал долго — и писать бы ему до конца и не перечитывать (что я всякому бы пишущему вообще посоветовал), но нет, на середине остановился, чтобы проверить, ясно ли начал. И, по мере чтения, ужас все глубже закрадывался в его сердце — ужас невыполнимого, — и сердце не выдержало этой боли, оно ведь, сердце, таково, что одна боль приманивает другую, вот и подоспели на помощь этой гадине-боли боль от памяти войны, а там и боль от тягот не такой беспорочной, как хотелось бы, службы, а там, добивая, додавливая, явилась боль, названия которой нет, а есть только синоним в виде страшных вопросов: