...С некоторых пор могу понять тихую удовлетворенность пушкинского летописца над заключительной страницей своей грамоты: «Исполнен труд, завещанный от бога, мне, грешному...»
Ни один писатель не знает заранее, некая из его книг для него — главная. Это вне всякого сомнения. Между тем иные из книг как бы предопределены нашей судьбой, написаны нам на роду. Осознание этого, впрочем, приходит уже позже, когда цепь замкнулась, замысел вылился в форму, строки — плохие или хорошие, уж какие выйдут! появились из-под пера. И тогда только отдаешь себе отчет, тебя как бы осеняет мгновение: так вот именно это и вдалбливала в меня прожитая жизнь, а я и не догадывался! Именно эта книга и есть моя, потому что все сказанное в ней не мог сказать никто другой, это было поручено сказать именно мне и никому другому.
Вообще-то писатель вынашивает тему, вначале как бы не сознавая ее. Во всех случаях. На исход темы, стало быть, могут влиять всякие частности и случайности, и никто не может заранее сказать, какая из простейших, текущих и как бы ничего не значащих подробностей бытия окажется решающей, какая станет тем «главным звеном» сюжетной и смысловой нити, которое потянет за собою всю цепь или пить. А тут другое. Тут — предопределенность с самого начала, может быть, от самого рождения твоего.
Сначала вспоминается давнее и до сих пор незабываемое, первое отроческое удивление и потрясение гримасами жизни, душевное расстройство и моральная царапина на всю глубину детского сердца — голод 1933 года на Дону. Кубани и Южной Украине, — голод в той степени, какую не испытавший вряд ли могут себе вообразить.
Наша семья жила в однокомнатной квартире бывшего «кулацкою дома» а райцентре Нехаево Сталинградсой области, отец работал каким-то мелким служащим а райпотребсоюзе, мать — портниха — день и ночь строчила на машинке «Зингер», вводя во гнев фининспектора. И таким образом семья кое-как сводила концы с концами. Люди вокруг пухли от голода, ждали весны и первой зелени — крапивы и щавеля, из которых тоже можно варить щи... Помню, наша семьи спаслась тем, что отец собрал кое-какие пожитки (оставался в доме еще его конармейский полушубок и не очень поношенные военные сапоги с высокими голенищами и «козырьками») и отправился в ближние воронежские слободы Верхний Мамон и Бутурлиновку менять на продукты. В Центрально-Черноземной области положение было куда лучше.
Именно в это время, когда стало по-вешнему пригревать солнце и, как сказано у М. А. Шолохова, «хорошо пахли вишневые сады», из летней кухни-овчарни в том же бывшем кулацком дворе, где мы жили, вылезал на соляцегрев и молча сидел на завалинке какой-то живой скелет. Не очень старый, но изможденный, слабый и бледный ликом, в бабьей дубленой шубе внапашку, в черной островерхой папахе искусственного каракуля, в опорках на босу ногу. Он «доходил» на наших глазах от какой-то болезни, то ли от военных ран с гражданской войны. Звали по фамилии этого человека Булах, и был у него сынишка, мой ровесник, в ту весну мы с ним «выливали сусликов» — была такая забава-повинность по пионерской части, дабы сохранять будущий урожай зерновых от грызунов. Шкурки же от сусликов принимали по хорошей цене Заготживсырье, а мясо кое-кто употреблял в пищу.