– А глаза? Какого цвета у нее были глаза?
– Светлые. Скорее, голубые, но иногда зеленоватые. Цвет чуть менялся от платья – то зеленые, то голубые. Но светлые. Я, к сожалению, унаследовал ее нос, а не глаза.
Да, нос казался великоватым, хотя «на ней» он был не особо заметен. Она так смеялась… Не позировала, не делала улыбку «чи-и-з», а хохотала, как будто кто-то щекотал ее во всех местах. Будто смех, вырвавшийся на волю, смеялся и радовался вместе с ней. Купальник, конечно, целомудренный, еще тех времен, но красоту, как говорится, не спрячешь: грудь, бедра. Что ж, Мари-Анж могла привлечь внимание и коленкой, и не только. Рядом с ней – мальчик, худющий, с торчащими ушами, в фуражке, в спадающих штанишках.
– Это…
– Да, да, это я. Мы всегда летом на море ездили.
На некоторых фотографиях Мари-Анж была с мужем – Тьерри действительно больше походил на отца – тоже сутуловатого, так же смотрящего на мир удивленными глазами.
А вот она уже в зрелом возрасте, в той поре, когда ее увидел Ги. Та же бесшабашная улыбка, смеющиеся глаза, в сетке мелких морщинок. По-прежнему – красивая, только белокурые волосы покороче, подобраны ободком. Платье в горошек, широкий черный пояс. Туфли на каблуке. Право же, она была неплоха.
Еще фото. Лет десять спустя. Уже просто улыбка. Глаза с грустинкой. Короткая стрижка. Сигарета.
– Постойте, а Ги? Разве у вас нет его фотографий?
– Нет, к сожалению. Клэр принесла только фото матери. И я как-то не догадался попросить.
– А он? Какой он был?
– Нормальный. Очень интеллигентный. Нормальный, – повторил он.
Последние фото. Совсем за несколько месяцев до смерти. Маленькая совершенно седая женщина, худая, сгорбленная. На ней короткий полушубок, она пытается быть еще хоть чуть-чуть элегантной. Но какая огромная пропасть между этой Мари-Анж и той – переполненной жизнью, счастьем, любовью, смехом. Между этой, в полушубке, и той, в платье в горошек.
Тьерри взял фото, где они вдвоем с матерью:
– Жаль, но я не помню ее такой. Даже хочу вспомнить, а не помню. Она тяжело болела перед смертью. Почечная недостаточность. Ужасно. Особенно для ее характера. Никогда ни к чему не хотела быть привязанной, а тут диализ. Два раза в день под капельницей. Квартира превратилась в аптеку. Мать терпеть не могла лекарства, ворчала, но никогда не жаловалась. Да, она уходила тяжело. Последние дни была под морфием, но вдруг однажды, дня за три до смерти, посмотрела, как мне показалось, вполне осмысленно и произнесла всего одно слово: «Почему»? Что имела в виду… Не знаю… И вот ту ее, в больничной рубашке, абсолютно седую – помню…