И если быть честным в такой же степени, нужно признаться себе, что бывают минуты, не минуты, нет — целые долгие состояния, когда твоя немота, безгласость, твое неумение выразить, закрепить в словах все твои мысли, все твои чувства, все узнанное тобой и понятое о жизни — как наказанье божье, данное тебе неизвестно за что, мука адова, и о, как не хватает рядом с твоей жизнью жизней твоих ушедших, скрывшихся во мгле прошлого предков — жизни твоей фамилии, твоего рода. Но они безгласы и немотны, предки твои, скрыты навек землей, и прах уже истлел, и ты — сам с собой, сам себе опора и судья, и в том, что сам ты ухнешь в небытие так же безгласо и бесприметно, единственное, может быть, утешение, что за тобой, хотя уже и разменян четвертый десяток и пройден уже возраст Иисуса Христа, нет пока никого, и будет ли, как все будущее, — неизвестно.
— Виталик! — закричали мне. — Эй!
Я стоял, засунув руки в карманы, на автобусной станции нашего поселка, возле кособокого, выкрашенного в грязный зеленый цвет сарайного строения ее касс, и передо мной был круг стоянки автобусов — вытоптанная, совершенно лысая, без единого кустика травы, местами утрамбованная колесами до глянцевитой лоснистости пыльная площадь. На другой стороне ее, оборотясь к ней лицами, стояли, похожие на строение касс, промтоварная и продуктовая лавки, к продуктовой прилеплялась еще одна, вроде как относящаяся к ней же, но с отдельным входом — там продавали в розлив вино. Станция находилась в старой части поселка, от которой он и взял свое название — Уш, от комбината досюда было километров семь, но по генеральному плану и старая часть, и новая должны были в конце концов когда-нибудь слиться, оттого возникшему возле комбината поселку и не стали давать нового имени. Старый Уш лежал на дороге в городе, точнее — дорога в райцентровский город пролегала через него, и когда «катафалк», задребезжав всем своим изношенным телом, на минуту приостановился на площади вытряхнуть двоих пассажиров, неожиданно сам для себя вышел вместе с ними и я.
Оттого, впрочем, что старый Уш называется теперь поселком, он не перестал быть тем, чем и был: огромным, во много улиц, обычным для горнозаводского Урала селом, застроенным низкокрышими бревенчатыми домами, с убегающими вдаль от улицы рядками картофельных посадок, с дощатыми хлипкими пристройками хлевов и разных сараюшек, большинство его улиц крепко, коврово заросло травой, и в перспективе каждой, когда вглядишься, — трогательный в идеальной законченности своей устоявшейся веками формы остроконечный храм колодца. Время как застыло в облике этих поселков-сел такими же они были, по всему судя, и в начале века, так же населяющий их люд ремесленничал и крестьянствовал — все совмещая, ходил горбатиться на железоделательную фабричку, как ходили их деды и прадеды, а после смены запрягал лошадей и трясся, спеша до темноты завершить дела, на свой надел; только вот крыши сейчас — сплошь все железные и шиферные, да торчат над ними, высоко взметнутые на длинных, тщательно ошкуренных столбах крестовины и ромбы телеантенн. По утрам рейсовые и спецавтобусы, набитые до отказа, везут, натужно гудя, трудоспособное население старого Уша на заводы города, везут и к нам — на карьер и комбинат.