– Благодарю тебя, Юлиана, что ты с таким тактом отказалась от любимой тобою простоты и в моем доме являешься так, как требует этого твое положение, – сказал он ласково, но вместе с тем не скрывая своего изумления.
Она подняла темные ресницы, и не бледно-голубые глаза, a la Lavalliere, а большие темно-серые звездочки, полные ума и серьезной строгости, пристально смотрели на него.
– Не думайте обо мне слишком хорошо! – сказала она ему; у ней не хватало мужества так свободно говорить ему «ты», как это ему удавалось. – Не из скромности оделась я так просто в Рюдисдорфе к венцу – назовите это гордостью, высокомерием, как вам угодно… Я очень хорошо знаю, что многие женщины из рюдисдорфской мраморной галереи носили порфиру и шлейфы, и я сама имею на это право, которое всегда сумею удержать за собою… Но потому-то я и не могла надеть на себя этот дорогой подарок (тут она указала на белое, затканное серебром платье) в родительском доме, в котором нам не принадлежит теперь ни одного камня. Я боялась, чтобы шелест его не разбудил моих славных предков, дремлющих в фамильном склепе под алтарем, а теперь-то именно им и нужно спать непробудным сном… Здесь я – представительница вашего имени, ему и приличен ваш подарок.
Майнау закусил губу. С неприятным, почти гневным удивлением смотрел он попеременно то на спокойно говорившие уста, то на смело смотревшие на него глаза.
– Да, но если бы Трахенберги и пробудились, то остались бы довольны, – проговорил он, саркастически улыбаясь. – Их всему свету известная фамильная гордость еще живет и умеет энергически заявлять о себе; это, наверное, вознаградило бы их за потерю состояния, о которой ты напоминаешь.
Лиана ни слова не ответила ему, но медленно и величественно прошла в дверь, которую он отворил ей с низким, почти ироническим поклоном. Сопровождая ее теперь, Майнау точно переродился: он не походил на того светского человека, который вел ее в Рюдисдорфскую церковь, словно к обеденному столу; не таким он был и в лесу, когда управлял бешеными лошадьми, следил торжествующим взглядом за удалявшейся бледной герцогиней, – в эту минуту происходила в нем та же борьба, которую только что пережила его молодая жена. Он глубоко раскаивался в сделанном им важном шаге, на который решился, поверив обещанию графини, что он получит в Лиане такую жену, из которой может делать все, что захочет… Еще было время, еще его церковь не освятила их союза… Вдруг шелест ее длинного тяжелого шлейфа затих. Лиана остановилась и высвободила свою руку из-под его руки; он тоже принужден был остановиться и с удивлением посмотрел на нее. Один взгляд на ее побледневшее лицо мог объяснить ему то, что происходило в ней; с выразительной насмешливой улыбкой взял он ее снова под руку и пошел вперед мимо парадно одетой замковой прислуги, выстроившейся шпалерою перед церковною дверью… Значит, его решение было непоколебимо, и она пошла далее, но уже не как овечка, обреченная на заклание: гордая бабушка в зале ее предков могла бы теперь порадоваться величественным манерам своей внучки, по спокойному, сдержанному лицу которой нельзя было и предположить, как трепетно билось ее сердце.