— Послушай-ка, какое стихотворение я сочинил для малых деток, — сказал он.
Горькая полынь-трава, где растет она?
Скажет каждый вам дурак — в Полынье, вот так!
Ну а розы где цветут? — спросите же вы.
И опять ответим мы: в Полынье, увы!
Где нас ожидает смерть? — закричите вдруг.
Ну, конечно, в Полынье, милый ты мой друг.
А любовь, скажи скорей, где он, любовь?
Не грусти, но в Полынье. Там же, где и кровь…
— Неплохо, — похвалил я. — Сгодится для рекламного ролика путешествий.
— Нет, это для души, — сумрачно отозвался он. — Там, в агентстве, я пишу барахло. Ради куска хлеба. А настоящих стихов получается все меньше и меньше. Скоро ручеек совсем иссякнет. Нельзя даже самый маленький талант использовать ради заработка. Нельзя путать Мамону с творчеством. Ведь что такое дар Божий? Это действительно не яичница, которую проглотил и наелся. Это скорее неупиваемая чаша, которую ты жадно пьешь всю свою жизнь и не можешь напиться. Но как только ты начинаешь использовать эту чашу в корыстных целях, напиток кончается. А на дне — пустота. Ни единой капельки. Только воспоминания о чем-то светлом, и чистом, и радостном.
— Давай-ка хлебнем вермута? — предложил я. — Что-то мне не нравится твое настроение.
— Не хочу, — ответил он. — Пошли лучше поглядим на похороны. На сожжение трупа.
— Какие такие похороны?
— Этого вашего Мишки-Стрельца. Его тело отдали Монку, а уж тот совершит над ним какие-то свои обряды. Все наши уже отправились на площадь.
— Дурдом, — сказал я. — Не могут похоронить по-человечески. Ладно, пошли…
Поселковая площадь была запружена народом. В центре ее возвышался сложенный из дров и хвороста помост, на котором покоилось тело несчастного смотрителя башни, а рядом стоял сам проповедник Монк со своими служителями и выкрикивал в толпу звенящие фразы. Я прислушался, но до него было далеко, а пробираться вперед не очень-то и хотелось. Да и что он мог сказать путного, прощального? Доносилось лишь знакомое: «Гранула… Гранула…» Вся эта процедура показалась мне весьма отвратительной. Кто позволил ему устраивать крематорий в центре поселка? Здесь же не Бангладеш, где подобный обряд был бы уместен, а почти сердцевина России. Но вопрос о том, кто дал такое право, был неуместен: на четырех улочках, примыкавших к площади, стояло по джипу, в которых восседали охранники Намцевича. По двое в каждой машине. «А сколько их всего, этих камуфлированных барбосов? — подумал я. — Человек двенадцать, как говорил Ермольник. Не так уж и много…»
Между тем мистическое действо в режиссуре проповедника Монка продолжалось. Самым прискорбным для меня было то, что в толпе оказалось довольно много детей и подростков, которые с жадностью наблюдали за подготовкой к сожжению. Они, словно губки, впитывали в себя все жесты и выкрики Монка и его служителей, причем многие из них смеялись, подражая ему, как маленькие обезьянки. Здесь начисто отсутствовало не только таинство похорон, но и элементарное уважение к покойнику. Если Мишка-Стрелец и не заслужил подобного отношения при жизни, то хотя бы после смерти он мог рассчитывать на какое-то бережное отношение к своему телу. Сомневаюсь, что он высказывал когда-либо пожелание отдать свои бренные останки в руки Монка и его паствы. Но у покойника не было ни родных, ни близких, которые могли бы вступиться за него. И я также не мог противостоять этой вакханалии, разыгрывающейся среди бела дня, поскольку был бы просто сметен толпой, входившей в какой-то непонятный экстаз.