Коровы с трудом переставляли ноги, неся переполненное молоком вымя, как тяжкий груз. Мокеич приказал остановить стадо возле ручья. Началась дойка. Все бидоны были быстро налиты до краев.
— Чего же теперь делать? — спросила Марина.
— Выдаивайте прямо наземь, — мрачно ответил Мокеич.
Белые пенистые струйки потекли по земле, сливаясь в лужицы; из них пили телята. Но молока было много, и оно текло ручейком. Белый ручей этот вливался в речку, вода стала мутной, и Мокеич, глядя, как белеет речка, сам белел от приступа бессильной злобы и горечи.
Тут же, возле речки, и заночевали, пройдя всего пятнадцать километров. Доярки спали, повалившись на землю вокруг костра. Павлушка подкладывал в костер сучья, а Прошка зашивал разорванную рубаху. Мокеич курил трубку, глядя поверх костра на звезду, дрожавшую над темной полосой леса. Нюра мыла посуду, — она была все такая же бодрая, как и утром, как будто в этом трудном пути ей одной было легко.
— Оно, конечно, война, — проговорил Мокеич, все так же глядя поверх костра и как бы беседуя сам с собой: — ходила-ходила и к нам пришла. И нас вот настигла…
— На войне людей убивают, а это что! — тоном взрослого сказал Прошка и перекусил нитку.
— А ты видал, молоко по земле льется, словно вода? Да разве это молоко? Это кровь моя льется! Кровь! — вдруг гневно закричал пастух, и Прошка испуганно юркнул под полушубок.
Павлушка лежал на спине, глядя на небо, усеянное звездами, и ему казалось, что там, на небе, тоже война, а звезды — это несчетные стада, которые гонят куда-то за Тулу; крупные звезды — коровы, помельче — нетели, а самые маленькие — овцы с ягнятками, а вот та светлая полоса — как ручей, что побелел сегодня от молока… И в школе говорили, что на небе есть Млечный путь.
Где-то совсем рядом ударил перепел в веселый свой барабанчик. Вокруг шумно дышали животные. Пахло парным молоком, и от речки тянуло сыростью. Павлушка вспомнил свой дом, и ему стало страшно при мысли, что он едет куда-то за Тулу и, может быть, никогда не вернется в свою деревню. И ему жалко стало всего, что осталось там, дома: и пеструю куцую собачонку Крошку, и самострел свой, и деревянного «козла», на котором катался с горы зимой. Павлушка заплакал.
— Чего ты? Чего? — прогудел Мокеич, накрывая Павлушку полушубком. — Это ничего… Мы, брат, сызнова скот разведем… Всего будет вдоволь. Человек, брат, все может… С той войны, как землю расковыряли, снарядами раздолбали, обесплодили, человек все в порядок произвел, сызнова землю обсеменил. Человек, брат, он…
Но чем больше Мокеич успокаивал Павлушку, тем горше плакал он, тем жальче было ему и телят, и овец, брошенных по дороге, и себя, и мать, лежавшую на земле в сыром платье.