Фигурнов спрашивает:
— Все в порядке, Барбин?
Отвечаю:
— Как часики.
И вдруг ударило в голову: нет Шахворостова. А сказать, не сказать — не знаю. Сказать? Тогда получается: это я отпустил его самовольно. Не сказать? Вдруг отстанет Илья. И будет на совести у меня, почему не сказал. Запутался я в мыслях своих.
У трапов поперечный зажим развязываю, а сам копаюсь, копаюсь, время выигрываю. Фигурнов злится:
— Да чего ты там возишься?
— Ну, узел, — говорю, — затянулся.
Владимир Петрович сверху тоже торопит. Вижу, делать нечего, нужно снимать зажим. Сбежал на берег в мокрый песок, взялся, будто кантую трап, а по сути дела, препятствую матросу, который за другой конец на теплоход его тянет.
— Барбин, ты трап держишь, что ли? — кричит.
Отпустил. А у самого в голове мысли, как зайцы, мечутся. Хуже всего, что сказал я сам Длинномухину, будто Илья пошел по поручению Владимира Петровича. Черт меня за язык потянул.
А пристанские мальчишки трос с причального столба уже скинули. Лебедка у теплохода на холостом ходу стучит.
— Поднять якорь!
Цепь по железной обшивке скребется, словно через сердце у меня ее протаскивают. Носом в реку помаленьку «Родина» разворачивается. Винты заработали, в берег волна ударила, рыбачьи лодки сразу на ней заплясали. Штурман Владимир Петрович, матросы, все вперед глядят, ждут, когда якорь выйдет. И тут, пожалуй, вижу я один, никто более — с берега кубарем летит Шахворостов. Прыгнул в чью-то лодку, шестом нажал раз, другой и — к корме теплохода, успел!
Отыскал я его.
— Ну и свинья ты, — говорю, — дать бы тебе в ухо за это!
Он ладошкой только прикрылся.
— Порядочек, Костя. Зато полный порядочек, — и подмигивает.
А я отошел от него сам не свой. Тридцать три куля вытащил — не устал, а тут коленки вдруг у меня задрожали.
Поднялся наверх, стал у перил, глотаю речной воздух. А он мягкий такой, прохладный, с мелкой дождевой пылью. Прежняя радость стала ко мне возвращаться: ладно, что все хорошо обошлось.
Вдруг замечаю: Маша. Тоже остановилась у перил. Но далеко от меня. Глядим друг на друга попеременно, а глазами никак не встретимся. И у меня почему-то нет вовсе желания подойти к ней, поздороваться.
Подошла она сама.
— Здравствуй, Костя! Тебя что-то совсем не видать.
Пожал я плечами: кому как. Дескать, говори дальше. Жду. Хочет — пусть обиду свою выскажет. Только у меня-то на нее обида во сто крат большая. Но я не стану начинать объяснения.
Все же повернул я к ней голову. Эх! Вечная ее смешинка в самой глубине глаз.
Не знаю отчего, но руки и ноги у меня сразу стали какие-то тяжелые, будто мокрая глина. Понимаете, как ни борюсь с собой, а к Маше у меня два отношения: одно — она старый товарищ мой, а другое — не я, а она порвала нашу дружбу.