Любовь, или Мой дом (Буйда, Муравьева) - страница 106

Дальше на полке стоит Арриан и тянутся вправо тома «Литературных памятников» и «Памятников исторической мысли». Тут все начинается, как и положено, с «Истории» Геродота, продолжается Фукидидом и «Киропедией», затем, как бы по наследству, переходит к римлянам: речи Цицерона, «Письма» Плиния Младшего, «Метаморфозы» Овидия, «Фарсалия» Лукана, Тацитовы «Анналы», «Жизнь двенадцати цезарей» Светония, «Иудейская война» Иосифа Флавия, «Жизнь Аполлония Тианского» Флавия Филострата и, конечно же, Марк Аврелий, бессмертный и утешающий. За Первым Римом, сразу после Корана, следует Третий: «Повесть временных лет», переписка Грозного с Курбским, «Хождение за три моря» Афанасия Никитина. Дальше все уже отдельное, выборочное: Гофман в трех книгах, сказки князя Одоевского, чью могилу в Донском монастыре я иногда навещаю, мемуары Смирновой-Россет, похороненной буквально в двух шагах от Одоевского, некогда высоко оцененный Пушкиным «Странник» Вельтмана, «Замок» Кафки… Ради таких книг я периодически обследую букинистические отделы магазинов на Тверской и на Новом Арбате.

Пухлый том с широким черным корешком – «Сочиненiя В.А. Жуковскаго». Полное собрание стихотворений. Но особенно замечательны здесь не баллады Жуковского, а… засушенные листья. Вот листочек смородины, вот круглый лист осины. А этот, с бахромой по краю? Если сквозь него посмотреть на свет, хорошо заметны самые маленькие прожилки. Засохнув между страницами, листья сохранили свой первоначальный цвет. Кто и когда вложил их в книгу? Может быть, это была мечтательная гимназистка начала прошлого века, с очами, поднятыми горé, полными поэтических слез. Или холеный юнец, будущий инженер в дворянском мундире – таким мой дед Александр Павлович, репрессированный и расстрелянный в тридцать седьмом, запечатлен на одной из редких своих фотографий. «Когда я былъ любимъ – тобою вдохновенный, я пел; моя душа хвалой твоей жила! Но я тобой забытъ – погиб мой даръ мгновенный: ах! генiем моимъ любовь твоя была!»

На последней, верхней, полке разбросаны памятные безделицы. Лежит окаменевший трилобит, чья раковина в доисторические времена отпечаталась в лаве у подножия крымской горы Алчак, тогда еще вовсю действующего вулкана. Две крошечные китайские вазы, подаренные маме моим отцом, эмаль на них желтого, «императорского», цвета. Пасхальное яйцо, но, естественно, не Фаберже, хотя и старинное, стеклянное. Пучеглазая сова, раньше всегда озиравшая комнату с часов, а сюда убранная подальше от кошек.

Теперь я иду к двери в прихожую. Дверь большая, двустворчатая, но левая створка всегда закрыта, удлиняет собою стену прихожей. Скоро там начнется ремонт, и женщина, которая будет клеить новые обои и штукатурить, посоветовала заменить наши двери на новые. Но это не просто влетит в копеечку. Двери – ровесники дома, ровесники мамы, они вдвое старше меня. Здесь, на ребре правой створки, несколько памятных отметок, сделанных папой для наглядного увековечивания процесса моего роста. Вот это я совсем еще маленький, вот выше, выше, выше… Может, лучше, если двери останутся на своих местах? Подновят их, покрасят. И будут они тут скрипеть еще лет сто, пока стоит дом.