Ему было нечего делать, некуда смотреть – не было даже зеркала, ничего, чтобы скоротать время! Это ему-то, человеку, который провел столько минут, пялясь на собственное отражение, восхищаясь совершенством своей красоты. В те времена ему стоило только улыбнуться, чтобы получить желаемое. Но здесь было некому улыбаться. Только один крохотный шанс улыбнуться – вот все, что ему было нужно! Улыбка вывела бы его отсюда – никто никогда – никогда! – не мог устоять перед его улыбкой! Улыбка добыла бы ему еду. Еда всегда поступала к нему во время сна, стало быть, он должен засыпать с улыбкой.
Он слабел, это было похоже на то, как тащится улитка, – с отупляющей медлительностью и огромным усилием, с очевидным трудом удерживая на себе домик своей жизни. Ведь если бы тот соскользнул, он и сам бы исчез, словно капля слизи на раскаленной добела печи. Он пока еще не хотел расставаться со своей красотой! И со своей улыбкой!
– Почему вы так жестоки? – спросил он и улыбнулся. – Кто вы?
На сей раз его пробуждение принесло перемены: он был по-прежнему голоден и теперь испытывал боль.
Никакого приятного тепла, никакого уголька, тлеющего в желудке, – эта неведомая сила его не покормила! Но по крайней мере боль говорила, что он все еще жив, и это была не мучительная боль, а скорее ноющая – боль в паху. Он не мог постичь, откуда взялось внимание этой неведомой силы к его паховой области, с которой удалили все волосы. В остальном же это неведомое оно, насколько ему было известно, ни разу не подвергало его никакому поруганию. Нынешняя боль после пробуждения заставила его в этом усомниться, и он нащупал свой пенис; тот был на месте, неповрежденный. Нет, болезненное ощущение было за ним, в мошонке. Что-то было не так! Каждое яичко должно было свободно перекатываться под его пальцами внутри мешочка, но они не перекатывались. Его мошонка была пуста. Пуста!
Он пронзительно взвизгнул, и с каждого квадратного дюйма комнаты раздался голос, чей источник было невозможно определить.
– Бедный евнух, – по-голубиному заворковал голос. – Ты вел себя хорошо, мой бедный евнух. Никакого кровотечения. Они выкатились так же легко, как косточка из тощего авокадо. Чик-чик! Чик-чик! И нет яиц.
Он громко вскрикнул и продолжал кричать, издавая долгие пронзительные завывания горя и отчаяния, которые в конце концов перешли в невнятное бормотание, а за ним последовало молчание и ступор. Боль угасала, постепенно уходя в небытие, гораздо легче переносимая, чем боль голода, и даже голод уже не имел того значения, как до этого страшного открытия. Без его мужского естества ему было уже не о чем улыбаться. Полнейшая усталая безнадежность вошла в его душу и поселилась там навсегда.