Но такой вариант чествований меня явно не устраивал. В противном случае я уж как-нибудь «собрался бы с духом» и исполнил бы волю своих родителей, волю всего нашего общества, которое предпочтет скорее убить любого из своих граждан, чем видеть его счастливым. Вместо этого мне пришло в голову пристрелить господина декана, человека, который — в отличие, допустим, от моей жены или моих студентов — был почти непричастен к снедавшему меня чувству вины; настолько непричастен, что вполне годился на роль стороннего наблюдателя. К Вашему счастью, дорогой коллега: ведь убийство столь дальнего знакомого в данном случае может быть истолковано как непоследовательность. Ответственным (в моем, а не в Вашем, упаси бог, смысле слова) решением было бы иное: убить человека, который действительно причинил мне боль или (если обойтись без высокопарных сантиментов) состоял со мной в повседневном болевом контакте. Иначе говоря, мне нужно было бы совершить убийство на почве личных отношений, тем самым — пусть хотя бы в такой форме — доказав, что я способен на человеческие отношения. Но боюсь, и в этом случае нашлись бы охотники утверждать, что я «и так достаточно наказан». Недаром ведь, рассматривая подобные преступления, суд, как правило, признает смягчающие обстоятельства: убийца, «дошедший до ручки», даже в глазах судей почти что человек. Так вот, я, к сожалению, никогда до ручки не доходил. У меня чуткая, страдательная душа, способная вобрать в себя много горечи, почти ничего не отдавая в отместку — благодаря этому одностороннему обмену веществ я и превратился в этакого важного, меланхоличного толстяка. Одна из моих бед как раз в том, что я так и не научился быть близким с близкими мне людьми. Ведь я имел право знать только то, за что мог поручиться, ибо нес за это ответственность, а еще — вину.
Как видите, есть своя логика в том, что я остановил свой выбор на господине декане: он был совершенно безопасен для меня как источник тех омерзительных нервно-паралитических явлений, которые в нашем кругу принято называть «добротой». Увы, дорогой коллега: моя неспособность поступать по велению чувств — это, наверно, крайняя степень душевного запустения, но с добротой она ничего общего не имеет. Впрочем, не скрою: пока бедняга Бикель зачитывал мою vita[43], он с каждым словом становился мне все симпатичнее и как-то родней. Я уже начал находить трогательными бисеринки пота на его верхней губе, а его сухое покашливание напомнило мне моего покойного, но очень добропорядочного дядю. Пожалуй, еще секунда — и я не смог бы его застрелить: голос вины, моей пресловутой вины, уже мягко обволакивал его пуленепроницаемой словесной оболочкой. Наши отношения уже балансировали на грани, за которой убийство опять-таки окрашивается в самоубийственные тона. Пришлось срочно прибегнуть к насилию, лишь бы сохранить разделяющую нас дистанцию.