Сочинения (Бальзак) - страница 3

Все трое сидели в оконной нише, и, чтобы различить их лица, нужно было подойти вплотную; я сделал это не сразу, но, как только я приблизился, все изменилось: свадебный пир и музыка исчезли. Я ощутил сильнейшее любопытство, ибо моя душа вселилась в тело кларнетиста. У скрипача и у флажолетиста были самые обыкновенные лица – хорошо знакомые всем лица слепых, настороженные, сосредоточенные, серьезные; но лицо кларнетиста принадлежало к числу тех, которые сразу привлекают внимание художника и философа.

Представьте себе под копной серебристо-белых волос гипсовую маску Данте, озаренную красноватым отблеском масляной лампы. Горькое, скорбное выражение этой могучей головы еще усугублялось слепотой, ибо мертвые глаза оживляла мысль; они как бы струили огненный свет, порожденный желанием – единым, всепоглощающим, резко запечатленным на выпуклом лбу, который бороздили морщины, подобные расселинам древней стены. Старик дул в кларнет наудачу, нимало не считаясь ни с мелодией, ни с ритмом; его пальцы безотчетно скользили вверх и вниз, привычным движением нажимая ветхие клапаны; он, ничуть не стесняясь, то и дело «давал гуся», как говорят музыканты в оркестрах; танцующие так же не замечали этого, как и оба товарища моего итальянца (мне хотелось, чтобы старик был итальянцем, и он был им!). Что-то величественное и деспотически-властное чувствовалось в этом престарелом Гомере, таившем в себе некую «Одиссею», обреченную на забвение. Величие его было столь ощутимо, что заставляло забывать его унижение, властность – столь живуча, что торжествовала над его нищетой. Все бурные страсти, которые приводят человека к злу или к добру, делают из него каторжника или героя, выражались на этом лице, столь благородном по очертаниям, смугловато-бледном, как обычно у итальянцев, – лице, затененном седеющими бровями, которые нависали над глубоко запавшими глазницами, где так же страшно было встретить огонь мысли, как страшно, заглянув в пещеру, обнаружить там разбойников с факелами и кинжалами. В этой клетке из человеческой плоти томился лев, бесполезно растративший свою ярость в борьбе с железной решеткой. Пламя отчаяния угасло под пеплом, лава окаменела; но борозды – застывшие потоки, еще слегка дымящиеся – свидетельствовали о силе извержения и вызванных им бедствиях. Все эти образы, пробужденные во мне наблюдением, были столь же ярки в моей душе, сколь смутно они сквозили в его чертах.

В перерывах между танцами скрипач и флажолетист, весьма заинтересованные угощением, вешали инструменты на пуговицы своих порыжелых сюртуков, протягивали руку к столику с напитками, стоявшему тут же, в нише, и подносили итальянцу полный стакан, который он сам не мог взять, – столик был позади его стула. Каждый раз кларнетист благодарил дружеским кивком. Их движения отличались той точностью, которая всегда поражает в слепых из «Приюта трехсот» и внушает обманчивую мысль, что эти люди – зрячие. Я направился к ним, чтобы подслушать их разговор, но, когда я подошел вплотную, они насторожились, вероятно, угадав, что я не рабочий, и умолкли.