Сочинения (Бальзак) - страница 4

– Откуда вы родом, кларнетист?

– Из Венеции, – ответил слепой с легким итальянским акцентом.

– Вы слепы от рождения или ослепли по…

– По несчастной случайности, – живо продолжил он, – треклятая темная вода…

– Венеция – прекрасный город, я всегда мечтал побывать там…

Лицо старика одушевилось, по морщинам пробежал трепет, он заволновался.

– Если я поеду с вами, вы не потеряете времени понапрасну, – молвил он.

– Не говорите ему о Венеции, – вмешался скрипач, – иначе наш дож опять начнет чудить; а он, заметьте, уже вылакал две бутылки, этот князь.

– Ну, живее! Пора начинать, папаша Фальшино! – воскликнул флажолетист.

Все трое взялись за свои инструменты; пока они играли четыре части контрданса, венецианец старался разгадать меня; он почувствовал, что внушает мне живейший интерес. Его лицо утратило выражение застывшей печали, какая-то надежда прояснила его черты, разлилась легким пламенем по его морщинам; он улыбнулся, отер дерзновенный и грозный лоб – словом, он развеселился, как человек, почуявший возможность оседлать своего конька.

– Сколько вам лет? – спросил я.

– Восемьдесят два года.

– Давно вы ослепли?

– Вот уже скоро пятьдесят лет, – ответил старик; по его голосу чувствовалось, что он скорбит не только о потере зрения, но и о каком-то ином великом даре, которого лишился.

– Почему вас называют дожем? – спросил я.

– О, глупая шутка! – ответил он. – Я венецианский патриций и, как любой из них, мог стать дожем.

– Какое же ваше настоящее имя?

– Здесь меня зовут папаша Канé. Мое имя никак не могли иначе занести в акты гражданского состояния; а по-итальянски я называюсь Марко Фачино Кáне, князь Варезский.

– Как! Вы потомок знаменитого кондотьера Фачино Кане, обширные владения которого перешли к герцогам миланским?

– E vero, – подтвердил слепой. – В те времена сын кондотьера, опасаясь, что Висконти лишат его жизни, бежал в Венецию и был там вписан в Золотую книгу. Но теперь уже нет ни славного рода Кане, ни родословной книги.

Тут слепой сделал движение, ужаснувшее меня, – так резко оно выражало угасший патриотизм и отвращение к людским делам.

– Но если вы были венецианским сенатором, у вас, наверно, было состояние? Как же случилось, что вы его потеряли?

На этот вопрос он повернул ко мне голову поистине трагическим движением, словно намереваясь пристально взглянуть на меня, и ответил:

– В несчастьях!

Ему уже было не до вина; он отвел полный стакан, который ему подал старый флажолетист, затем он поник головой. Все эти мелочи были не такого свойства, чтобы успокоить мое любопытство. Пока эти три автомата исполняли контрданс, я с теми чувствами, что обуревают двадцатилетнего юношу, неотрывно смотрел на престарелого венецианского аристократа. Я видел Адриатику, Венецию – видел в этих дряхлых чертах ее развалины. Я разгуливал по этому городу, столь милому своим обитателям, я шел от Риальто к Большому каналу, от Словенской набережной к Лидо; я возвращался к собору, столь своеобразно величественному; я любовался окнами Casa d'Oro, каждое из которых изукрашено мрамором, – словом, всеми чудесными творениями, которые ученому особенно дороги тем, что он волен расцвечивать их, как ему вздумается, и что его грезы не опошляются зрелищем обыденной действительности. Я мысленно прослеживал жизненный путь этого потомка величайшего из кондотьеров, силясь распознать следы его несчастий и причины того глубокого физического и морального падения, которые придавали еще большую яркость искоркам величия и благородства, вспыхнувшим в нем теперь. Вероятно, наши мысли совпали: ведь слепота, думается мне, не давая вниманию растрачиваться на предметы внешнего мира, тем самым значительно ускоряет духовное общение.