Анизотропное шоссе (Дмитриев) - страница 22

Тем более что у меня нашлось, чем занять время: учебой. И ведь было чему! Редкий из моих соседей-заключенных не говорил свободно на двух, трех, а то и более языках. Мой же институтский английский, который я ранее полагал вполне сносным, на поверку оказался до неприличия ужасен.

За повышение образовательного уровня «изобретательного вьюноши со странными фантазиями о будущем в голове» с великим рвением взялся чудесный человек, профессор филологии Кривач-Неманец, седой как лунь, но сохранивший блестящий разум чех лет семидесяти пяти. До тюрьмы он служил переводчиком в комиссариате иностранных дел, поэтому обвинялся в «шпионаже в пользу международной буржуазии». По части языков он был большой специалист: бегло говорил на нескольких десятках, включая китайский, японский, турецкий и, естественно, всех существующих европейских. Соответственно, мне стоило большого труда убедить эдакого полиглота, что кроме шлифовки наречия Шекспира, мой бедный мозг сможет вместить в себя максимум немецкий и французский. Он-то по доброте душевной готовился преподавать вдобавок к ним греческий и латынь, чтоб вышло «не хуже чем в гимназии».[27]

Все равно мало не показалось, выходило по пять-шесть часов иняза в день! Куда там пресловутой тюремной вялости и безразличию, в сочетании с неизбежной мелкой суетой, очередями к шкафу с посудой, к котлу с кашей, вечерними лекциями и минимальной физкультурой, нагрузка твердо держалась на уровне «не продохнуть». Зато прогресс в обучении не сравнить со школьным: более-менее общаться с сокамерниками на французском я начал уже к лету, а к зиме мог похвастаться свободным английским, очень неплохим французским и вполне сносным немецким.

* * *

Ближе к новому году я всерьез начал подумывать прихватить чуток испанского, но… Перемены в советских тюрьмах, как правило, внезапны и пессимистичны. Хотя надо признать, в годовщину моего провала в прошлое вечер начинался вполне весело и беззаботно. Для начала случилась неожиданно бурная перепалка на «языке любви» между паном Феликсом, обычно чрезвычайно учтивым и опрятным польским ксендзом, умудрявшимся поддерживать в достойном состоянии свою обносившуюся сутану, и отцом Михаилом, примерно столь же скромным и аккуратным православным священником. Кто бы мог подумать, что они так разойдутся из-за предков, как оказалось, бившихся смертным боем во времена польского восстания! Весело разнимали, а потом увещевали всей камерой.

Затем провожали на волю Штерна, австрийского подданного. Еще в 1923 году он и двое товарищей заключили с одним из петербургских заводов годовой договор в качестве специалистов по лакировке кожи. Хоть условия в СССР им не понравились сразу, все ж обязательства они исполнили честно и сполна. Но продлить отношения отказались, и… всех троих посадили на Шпалерку, сказав, что выпустят, когда они подпишут новый контракт. Сдаваться строптивые иностранно-подданные не хотели, извернулись и поставили в курс австрийского консула. Он вступился, но только за двоих, а третьего, еврея по национальности, оставил выпутываться самого. Так Штерн оказался забытым в камере на целых три года! И вот теперь сокамерники, из тех куркулей, кто получали из дома передачи, собирали «иностранцу» хоть какую-то одежду взамен его старой, давно истлевшей.