Офирский скворец (Евсеев) - страница 97

Теперь про «шланг». «Шлангом» звалась рыба-навага, сильно отдававшая утильрезиной. Именно во время поедания наваги грядущий мир без бузы и политики вставал перед нами во всей своей переменчивой красе.

– Он очень ярок и широк, когда без лозунгов мирок, – учил кроха-Перец и, продолжая бубнить: «Тяжела и неказиста жизнь российского артиста», – шел наяривать на заляпанной бараньим жиром домре.

– Только в борьбе с системой можно ощутить всю остроту жизни, – наставлял доморощенный философ Кувакин. – Эта жизнь сперва полоснет тебя, как бритвой, но зато потом соскоблит со щек всю ненужную поросль…

– Бросай ишачить и вали из Москвы, пока не поздно, – советовал Юржик А.

– Куда валить? – спрашивал ты и в сомнениях тянулся за стаканом «Стрелецкой». – В Израиле русские не нужны. Вена – для вафельных Штраусов и политнудил. А мне куда со своей неоконченной повестухой?

– В Моздок, – тряс бородой Юржик, – только в Моздок!

Моздок был облаком грез, был градо-человеком, а также норой, халабудой, тайным пристанищем и глубоким логовом. Прошлым летом Юржик провел в глубоком логове три дня и теперь отправлял туда всех, кто не мог отогнать от себя мировой хаос.

– Современный мир – позорище! – вздрагивал от собственных слов Юржик.

– В смысле – театрище?

– Бросай ты свои древнерусские штучки-дрючки!

– Что мир – позорище, я и без тебя знаю, а вот что будет, если мир такого позорища лишится?..

Тем же днем, прослушав новую магнитофонную запись Высоцкого ровно четырнадцать раз и оттеснив размышления о политике на второй план, ты нашел кроху-Перца и с пристрастием допросил его.

Выходило так: магнитофонная запись небывалого качества была сделана совсем недавно в Мексике, и наш с Перцем знакомый, молодой, но шибко идущий в гору дипломатик, притарабанил ее сюда. Чтобы не вводить в соблазн шереметьевских досмотрщиков, он ловко вклеил в начало, середину и в конец пленки рассказ про революционную Мексику, Панчо Вилью и других смуглявых шелапутов.

Рассказ дипломатика, который велся на русском и для пущей важности перемежался испанскими лозунгами, был тобой аккуратно, но безжалостно вырезан. Остались только три слова, принадлежавшие дипломатику.

– Los caballos cаprichosos, – возглашал он с пленки строго, но и слегка плаксиво…

Гитарный перезвяк, тугой кирзовый хорей и сиповатый голос, рассказывавший про коней, несущих сани, и про мужика, вдруг узнавшего: к Богу не бывает опозданий, – звучали вновь и вновь.

Что-то подловатое, но и лукаво манящее чудилось в сдвоении гикающей на краях мозга испанщины и снежного русского хрипа.