Арина это тоже замечает, улыбается, смотрит тебе прямо в глаза, задорно, ясно. А потом вдруг говорит, как огнем отжигает:
– Добро… есть… глагол! Глагол – снова-таки – добро! Это я тебе без вранья говорю!
Летят искры, летят плотные, ярко пылающие слова: выжигая мертвую пленку на губах, сдирая налипь со щек. Слова эти проникают в тебя с небывалой остротой и сладкой болью: сквозь поднятый воротник, сквозь шарф, потом сквозь рубашку.
Веселье и горечь, всепроницаемость и восторг! Чистая русская речь, тут же, на глазах, становясь физически-телесной, преображает наш пасмурный мир…
Все это так и толкает раскатить по рынку голос: Ар-рина – слово, Ар-рина – речь!
При этом хочется, чтоб эхо сразу не таяло, звучало гулко, длинно…
Но эхо тает быстро.
Рынок наполняется народом.
Арина прячет острые и широкие вилы в подсобку.
Рассвело.
Улет, улетище, радость!
Los caballos caprichosos
(Лишнее ребро)
Вдрызг – и никакой надежды! Вдребезги – и на сто осколков!
Конец мира вдруг принял цилиндрическую форму, засветился изнутри желтовато-коричневым светом, летя, прибулькнул, расколол себя на мелкие части и, напоследок, словно издеваясь, царапнул отбитым горлышком по граниту…
Асфальта здесь не было, только гранитный булыжник, и чуть дальше – разъезженная машинами грязь, к ночи почти отвердевшая. Место вообще было малоприятное: горчило драными шкурами, подванивало кизяком, и приехать сюда после десяти вечера, чтобы расколоть о гранит бутылку «Стрелецкой», – это отдавало дурдомом и павиановкой.
К звону битого стекла добавилось хриплое ржанье, не в такт закачались горящие вполнакала фонари, и вечер вплотную приблизил небритую физию к нежно-трепетной ночи.
А ведь еще утром свет мира вспыхивал ярко, широко!
Как раз утром Ваня Перец принес, как та сорока на хвосте, удивительное известие: есть новая магнитофонная запись без хрипов и свиста!
Шел 1977 год, и Перец это была не кличка, а фамилия. Ваня ею умеренно кичился. Он был дикий и кривоватый, этот Перец, голову держал набок, и если ему что-то не нравилось, резко разворачивался спиной к собеседнику. Со стороны это выглядело смешно: росту Перец был метр с кепкой.
Тихим пламечком разгоралась осень. Время, которое ты любил до крика, до стона, но которое чаще приносило одни неприятности – вспыхивая и угасая, повисло за окном. Правда, контуры мира даже и осенью не стали ясней. А как только они начинали проясняться, ребром вставал вопрос: выпить за такое прояснение или зажевать куском шланга?
Выпивка была для нас с Ваней ширмой, прикрытием. Пить любили не слишком. Но если не пить – тогда надо было говорить правду и с этой правдой жить всухомятку и без малейших причуд. А с выпивкой можно было подвирать, куролесить, хохоча, признаваться в неудачах.