– А почему я? А Алиса? – неуверенно протянула Варя.
– Алисе некогда, у нас фон Рихтхоффен завтра приезжает. Она мне самому нужна. Так что придется тебе заняться. Можешь Макара в помощь взять, – распорядился Каменков.
Варя взглянула на Макара. Тот как загипнотизированный смотрел на Алису, она его, как обычно, не замечала.
– Я подумаю, – вяло ответила Варвара, не понимая, что самой делать с этим Барановым, и уж тем более не представляя, как использовать Макара.
– Что значит, я подумаю? Это приказ. Занимаешься Барановым, и точка, – не понял такого подхода к делу Каменков.
– Да я не о Баранове, а о Макаре, – успокаивающе отозвалась Варя, но тут же строго добавила, чтобы не забывались: – Хотя не могу сказать, чтобы расследование убийств входило в круг моих обязанностей.
– Ну, это ты сама решай, – засмущавшись, посоветовал Каменков и тут же строго добавил: – Это я о Макаре.
– Я что, корова на базаре, что меня при мне же обсуждают как бессловесную скотину? – возмутился очнувшийся от созерцания Алисы Макар.
Ответом его не удостоили.
26 октября 1919 г.
Вязаные перчатки с протертыми пальцами никак не согревали, и руки были ледяными, и Елизавета Николаевна Савелова заворачивала их в концы пухового, намотанного на голову платка. У окна сидеть было холодно, но ей все время хотелось выглянуть на улицу, и она сидела возле толстых, всегда опущенных штор, то и дело выглядывала в щелочку, чтобы убедиться, что день еще не погас, на свете бывает не только холодная бесконечная ночь, а даже изредка выглядывает солнце. Робкое, бледное, оно мелькнет между туч, взглянет на творящиеся внизу на земле нечеловеческие ужасы и снова скроется в испуге.
Хлопнула в прихожей дверь. Затопали тяжелые грузные шаги по паркету.
– Ты, Аграфена? – тонким, словно писк испуганной мыши, голосом воскликнула Елизавета Николаевна.
– А хто еще? – грубовато переспрашивает Аграфена, крупная, высокая, с простым открытым, некогда красивым лицом. То ли горничная, то ли кухарка, то ли нянька, а в общем-то, последний и единственный друг. – Все у окна сидите? Забить его надо до весны, и теплее, и спокойнее будет, – ворчит она, поправляя шторы и старый фланелевый капот Елизаветы Николаевны, которым они подтыкают щели в рамах. Отчего-то даже рамы, крепкие и хорошо пригнанные до революции, под влиянием всеобщего разрушения и упадка разбухли, перекосились и перестали нормально закрываться. Словно и они почувствовали на себе веяния пролетарской революции.
– Аграфена, удалось что-нибудь достать? Хотя бы селедки? Есть ужасно хочется, – жалобно, словно ребенок, спросила Елизавета Николаевна. Ее некогда румяные, круглые щечки были бледны, худы и печальны, пухлый маленький ротик превратился в узкую горестную складку, а глаза наполнились неизбывной тоской потерявшейся собаки, ей было еще тридцать восемь, но чувствовала она себя намного старше, лет на сто, наверное. Безнадежной старой рухлядью, затерявшейся в остывающем, продуваемом сырыми ветрами умирающем мире. Сколько ни кричали революционеры о строительстве нового, прекрасного мира, ничего они так и не построили, а вот старый до основания разрушили, это у них вышло превосходно. И превратился некогда величественный многолюдный город Санкт-Петербург в царство теней. Шмыгают они по подворотням, снуют по мертвым переулкам, травятся морфием, синильной кислотой, бросаются в реку, гибнут от голода, вымерзают семьями и поодиночке. Тоска, уныние, страх, голод.