неким смыслом. Наступила минута, в течение которой, несмотря на то что глаза ее были прикованы к зеркалу, Кейт совершенно явно погрузилась в мысли о том, каким образом она могла бы привести все в порядок, если бы была мужчиной. Прежде всего она взялась бы за имя – драгоценное семейное имя, которое ей так нравилось и за которое, несмотря на вред, причиненный ему ее несчастным отцом, еще можно было молиться. На самом деле она любила свое имя еще нежнее из-за этой кровоточащей раны. Но что тут могла поделать девушка, оставшаяся без гроша? Только смириться с создавшимся положением.
Когда наконец ее отец появился, Кейт тотчас же ощутила – как это бывало всегда, – что любые усилия о чем-либо с ним договориться совершенно бессмысленны. Он написал ей, что болен, слишком болен, и не выходит из своей комнаты, но должен незамедлительно ее повидать, и если это было, что вполне вероятно, сознательной уловкой, то отец даже не счел нужным хоть как-то прикрыть обман. Он явно хотел с ней увидеться – из каприза, который именовал «своими резонами», – как раз тогда, когда она сама испытывала острую необходимость поговорить с ним; но теперь она снова почувствовала, из-за его непрестанно вольного с ней обращения, всю старую боль, боль ее несчастной матери, поняла, что отец не мог даже чуть-чуть прикоснуться к вам без того, чтобы вас не спровоцировать или не оскорбить. Не бывало так, чтобы отношения с ним, даже самые краткие или поверхностные, не причинили бы вам вреда или боли; и это, самым странным образом, не потому, что он именно этого желал – часто чувствуя, как и должен был, всю выгоду от того, чтобы такого не случалось, – но потому, что вы всегда безошибочно понимали, что он может уйти непристойно, всегда в вас жило убеждение, что для него невозможно подойти к вам, не «изготовившись». Он мог бы поджидать ее на софе в своей гостиной или же остаться в постели и встретить ее в таком положении. Кейт была благодарна, что ее избавили от лицезрения его внутренних покоев, но тогда ей не напомнили бы о том, что в ее отце никогда не было правдивости. В этом и крылась утомительность каждой новой встречи: он раздавал ложь, как раздавал бы карты из засаленной старой колоды для игры в дипломатию, за которую вам приходилось с ним садиться. Неудобство – как всегда бывало в таких случаях – заключалось не в том, что вы терпеть не могли фальши, а в том, что вы не видели, где правда. Отец мог и в самом деле быть болен, и вас могло бы устроить, что вы в этом убедились, но никакой разговор с ним об этом никогда не был бы достаточно правдивым. Точно так же он мог бы даже умереть, и Кейт справедливо задумывалась над тем, на каком его собственном доказательстве она смогла бы когда-нибудь в будущем основываться, чтобы этому поверить.