Он размышлял о двух молчащих женщинах во дворце – во всяком случае, он размышлял о Милли, – решив, что, по всей вероятности, в силу каких-то своих резонов она теперь испытывает сильное желание, чтобы он уехал. Холодное дыхание ее резонов, вместе со всеми остальными явлениями, витало в воздухе; однако это его более не заботило, как не заботило и такое ее желание: теперь он готов был остаться вопреки ей, остаться вопреки недоброжелательству, остаться даже вопреки заключительному опыту, который, возможно, станет невыносимым из-за причиняемой им боли. Это будет для него единственным способом, хотя он уже очищен от грехов, подчеркнуть свои безусловно добрые намерения. Это обозначит приятие неприятного, а неприятное станет доказательством – доказательством, что он оставался не за тем, кстати говоря приятным, что определила должным именем Кейт. То, что назвала Кейт, не предполагало вызвать недоброжелательство оттого, что он остался вопреки намекам. Отчасти недоброжелательством на самом деле явилось то, что Кейт теперь, ради собственного благополучия, оказалась в стороне. То были часы, когда, впервые со времени ее отъезда (побега!), Деншер подверг анализу свое понимание того, что она для него сделала накануне этого события. Это было странно, наверное, даже низко думать такие вещи, да еще так скоро, но одним из откровений его одиночества было то, что Кейт заботилась о себе самой. Своим поступком она поставила себя вне всего этого, в то время как он весь оказался внутри. И различие это возрастало по мере того, как возрастала интенсивность его действий. Кейт сказала во время их последнего жесткого разговора мельком – жесткого, хотя и старательно приглушенного, – где каждое слово было окончательным и значительным, значительнее всех самых значительных слов, когда-либо сказанных меж ними прежде: «Письма? Теперь – никогда. Подумай сам. Невозможно». Так что, вполне уловив смысл сказанного ею, он вычитал в нем тем не менее странную непоследовательность – ее слова всего лишь облекали в красивую обертку понимание необходимости прекратить переписку. Более того, потеряв ее, он отдавал должное ее строгому правилу молчания: ведь, несомненно, была более тонкая деликатность в том, что он ей не писал, чем если бы писал, поскольку он писал бы так, как говорил о ней и о себе. Это вызвало бы смутное напряжение, а ее идея заключалась в том, чтобы оставаться благородными, что, до некоторой степени, и определяло их поведение. Только ей это позволило в чрезвычайных обстоятельствах более или менее избежать неприятностей. Тогда как его это вовлекло в неприятные обстоятельства в полнейшем одиночестве. То есть он оставался в одиночестве до предвечерней поры своего третьего дня, в сгущающихся сумерках и при хлещущем дожде, в этих убогих комнатах, в несомненной их мрачности безусловно выступающих, на чужой взгляд, в самом неприглядном виде, когда широко улыбающаяся падрона вдруг распахнула дверь и представила ему миссис Стрингем. Все тотчас же изменилось, особенно когда он увидел, что его гостья чем-то обременена. Отчасти ее обременял промокший ватерпруф, а также зонт, который она, не сознавая того и ни о чем не заботясь, позволила доброй женщине забрать из своей руки; он увидел, что лицо ее под вуалью ярко раскраснелось от резкого ветра и что оно, как и вуаль, залито дождем, словно дождь плакал ее слезами.