Крылья голубки (Джеймс) - страница 382

 – так что тебе не следует этого касаться. Ты всего лишь разбудишь старое зло, которому я не даю подняться своим собственным способом, сидя рядом с ним. Я возвращаюсь туда – снова сидеть с ним рядом – так оставь меня идти моим путем! Единственный способ посочувствовать мне – если ты этого хочешь – верить в меня. Если бы мы могли реально что-нибудь сделать, все было бы по-другому».

Деншер наблюдал, как Кейт идет своим путем, представляя себе ту ношу, которую она не так уж охотно тащила. Ноша была не очень понятной и довольно темной, но как это заставляло ее держаться, как гордо она несла свою прекрасную голову! Он и сам собственной персоной, скорее всего, мог покачиваться наверху той самой корзины, которую она несла на гордо поднятой голове. Нет сомнений, что именно благодаря такому – или подобному – душевному состоянию Деншеру казалось, что недели, прошедшие перед тем, как Кейт поднялась по лестнице, ведущей в его квартиру, утекают необычайно быстро. Эти недели оказались, на его взгляд, противоречивыми в том смысле, что ожидание вообще, как предполагается, течет невероятно медленно, тогда как для него именно беспокойное ожидание убыстряло ход времени. Секрет такой аномалии, чтобы нам было яснее, крылся в том, что Деншер сознавал, что, по мере того как истаивают дни, с ними обоими происходит что-то необычайное. Происходило оно лишь в мыслях, но мысли эти отличались такой остротой и сложностью, что делали самое драгоценное – каким бы оно ни было – подверженным прожорливости времени. Мысли были его собственными мыслями, и его ближайшая подруга оказалась не тем человеком, с кем он мог бы поделиться ими. Он держал их про себя, словно любимую боль; он оставлял их дома, выходя куда-то, и торопился вернуться, чтобы убедиться, что они по-прежнему там. Затем он доставал их из их священного укрытия, вынимал из мягкой обертки, отделял одну от другой, обращаясь с каждой осторожно и нежно, как огорченный и нежный отец с увечным ребенком. Но они вставали перед ним в его вечных опасениях, что кто-то еще может их увидеть. Кроме того, в такие часы он винил себя за то, что ему теперь никогда не узнать, что же было в том письме Милли к нему. Намерение, какое в нем объявлялось, ему – слишком очевидно – вскоре предстояло узнать, только ведь это, как он в глубине души верил, составляло самую малую часть письма. Та часть его, что была утеряна навсегда, свидетельствовала о том обороте, какой Милли придавала своему поступку. В этом обороте крылись возможности, какими Деншер, раздумывая над ними, как-то необычайно его заполнял, то и дело усовершенствуя их в своем воображении. Они превратились для него в откровение, утрата которого была подобна утрате бесценной жемчужины, у него на глазах – при данном им обещании не пытаться спасти ее – выброшенной в бездонную пучину моря, или, скорее, она была подобна принесению в жертву чего-то наделенного сознанием, трепещущего, чего-то такого, что тонким возвышенным слухом могло быть услышано как отдаленное, еле различимое рыдание. Этот звук он лелеял в одиночестве и тишине своей квартиры. Он искал этого покоя и тишины, он охранял их, чтобы они владели его комнатами до той поры, когда неизбежные звуки жизни, сравнительно резкие и грубые, снова заглушат и еще более ослабят этот звук, несомненно, точно так же, как непрошено излечат его самого от боли в душе, которая есть как бы одно с этим звуком. Все это еще более углубляло редкостные затишья, так что ему не на что было жаловаться. Он дал бедной Кейт полную свободу.