Он зорко следил за выражением ее лица, и однажды, на утренней планерке, сразу заметил: что-то в ней изменилось. Ближе всего – прихворнула. Или дома проблемы. Пасмурная какая-то, глаза потускнели. Будто повредилась звонкая струнка, прямившая Лилино тоненькое тело. И взгляд ее один перехватил – не то виноватый, не то жалобный, не разобрать было. Следовало бы поговорить с ней, может, помочь ей чем-то мог, но планерка затянулась, он опаздывал на операцию. А она сменялась с дежурства, ушла. И следующий день был у нее выходной, когда же вновь увидел ее, выглядела она обычно. Разве что показалось ему, будто тень какая-то на нее легла, света поубавилось. Ничего он у нее спрашивать не стал, к тому же день выдался суетной, умирал больной после ампутации легкого, не до того было. И вообще остаться с ней наедине выпало ему лишь в конце следующего дня и не так, как всегда.
Привезли новый портативный наркозный аппарат, которого Дегтярев дождаться не мог; он, когда сообщили ему об этом, поспешил в больничный склад. Распаковал, полюбовался на него, поблескивающий хромом и никелем, извлек сопроводительные документы. И тут обнаружил, что забыл в кабинете очки – с недавних пор, если читать приходилось мелкий шрифт, без них не обходился. К тому же освещение было скудное. Кладовщица куда-то ушла, оставив его одного, он по внутреннему телефону позвонил Никитичне, попросил прислать сюда кого-нибудь с его очками. Складское помещение находилось в другом конце двора, пришлось подождать. Дегтярев сидел возле ящика на корточках, перебирал запасные детали, оглянулся, услыхав за спиной шаги. Это была Лиля. И он неожиданно взволновался. Оттого, наверное, что впервые оказались они наедине вне стен отделения. Ни с чем это не сопоставил, просто ощущение было тревожным.
Она подошла, отдала ему очки, присела рядом, нежно, как живого, погладила глянцевый аппаратный бок:
– Красивый какой…
А он неотрывно смотрел на ее белую гладкую руку, вдруг, как завороженный, накрыл ее кисть своею, задержал. Какое-то время ничего не происходило, они замерли недвижимо в этих неудобных позах, не глядели друг на друга. Глядели на свои сомкнутые руки. Потом медленно, точно опять сговорившись, выпрямились, оказались лицом к лицу. И трудно было сказать, кто к кому первым потянулся. Целовались жадно, исступленно, вминая друг друга в себя, изнемогая. Голова у него кругом пошла и, если бы не послышались к счастью или несчастью шаги спускавшейся к ним в подвал кладовщицы, все могло бы завершиться для обоих сокрушительно. Сделав отчаянные усилия, отпрянули, чуть отдышались. И ни звука так и не произнесли. Ни тогда, ни после, возвращаясь в отделение. Он ни о чем не жалел, ни в чем себя не упрекал. Он был счастлив. Не помнил, чтобы когда-нибудь был так счастлив. И знал уже, что никуда от судьбы не деться, так, значит, ему суждено – и будь что будет, что должно быть. Изредка они встречались взглядами, и читал он в ее волшебных синих глазах ту же нежность и жертвенность. Оставалась лишь одна проблема, извечная для влюбленных, – где уединиться им от глаз людских, чтобы натешиться, насладиться друг другом. Была, конечно, какая-никакая возможность закрыться с ней в его служебном кабинете, хоть на малое время одним поворотом ключа избавиться от всего и вся, и желалось ему этого невыносимо, но хватило рассудка не поддаться искушению. Да и не хотел он быть с нею «малое время», принижать, уродовать это вдруг ему выпавшее счастье. Потому что знал уже и то, что встреч впереди будет много, встреч солнечных, восхитительных. Надо было что-то придумать. Опыта в подобных делах у него не имелось. Гулёной не был, но и образцовым мужем назвать его было нельзя – пусть и случайные, редкие, однако шашни на стороне за ним все же водились. Но никогда ничего серьезного, длительного – так, легкие скоротечные романчики, в большинстве в тех же командировках. И почти никогда сам не был инициатором, отвечал взаимностью – издержки профессии. Ни в какое сравнение не шло с чувством, возникшим у него к Лиле. Входя в свой корпус, он нарушил молчание, тихо сказал ей: