А он как раз это и делал. Отцы приводили к нему сыновей, чтобы он благословил их, и почти сразу же уводили обратно, он мог сказать лишь:
— Живите распутно.
Он оглаживал малолетних девочек прямо на глазах у матерей. Он призывал архитекторов и говорил им:
— Теперь вам нужно возвести часовни сладострастья, гавани оргий и святилища старческого маразма.
Когда его расспрашивали, он становился заикой, когда искали его взгляда, косил в сторону. Он не только не мог прочитать наизусть Акты Любви[9], потому что никогда их не учил, но к тому же ему еще нравилось осквернять божественные отображения[10]. Он говорил, что исповедь внушает ему отвращение, что она выставляет напоказ лишь одну грязь, он отказывался от покаяния и, когда его просили причаститься, рыгал и пукал. Ему не надо было даже прикасаться к облаткам, те превращались в пыль при одном его появлении. Жертвенный хлеб в руках у священников, собиравшихся поднести тот к его губам, распадался на части, а Артур говорил:
— В мой рот могут войти лишь языки пламени.
Священники находили в дароносицах детские шарики и всякую ерунду. Он мог заслужить чье-либо одобрение лишь когда останавливался перед домами, где совершался плотский грех, и смотрел на них до тех пор, пока те не вспыхивали огнем.
Ему поднесли обагренные кровью древние кусочки ткани, ценные реликвии, он начал их поедать. На встречу с ним отправили делегацию из двух знаменитостей со стигматами, Коламбию Стоумэтч и Терезу Хиггинсон[11], свидетельствовавших в тех краях о своих ранах, он растрепал и выдрал им волосы. Его наказали, он же произнес:
— А вот я никого не одариваю своими страданиями.
Сцена происходила в деревне неподалеку от Галифакса, где его громко приветствовали как чародея. Его уговаривали продемонстрировать левитацию, но у него больше не было всяких штуковин, все невидимые приспособления и покрывала сгорели вместе с сундуком в машине, и, так как его постоянно толкали, он всякий раз терял равновесие и падал навзничь, он был совершенно не предназначен для христианских подмостков.
Порой он терял память и забывал даже есть, пить или сходить в туалет. Когда он силился поесть, пытаясь кого-нибудь послушаться, то извергал все, что проглатывал. Архиепископ приказал сохранять все его выделения, чтобы отправлять их монастырскому доктору; его протирали увлажненными полотенцами, которые потом просвечивали и тщательно анализировали, дабы имитировать плащаницы.
Он не двигался, однако тело его ощущало, что падает, что его бьют, бичуют, забрасывают камнями, обрезают крайнюю плоть, рубашка орошалась кровью. Его запястья нагревались так сильно, как если бы к ним привязали и дергали за веревки черти, дабы разодрать его на части. После некоторых ночей стены его камеры были так разворочены, как если бы под ними тряслась земля, его лицо вытягивалось, становилось похожим на мертвенно-бледный лик покойника. Несколько минут он был явственно мертв, аускультация подтвердила, что сердце только что перестало биться.