Дневник одного тела (Пеннак) - страница 159
79 лет
Четверг, 10 октября 2002 года
Сердце мое, сердце, верный товарищ. Ты уже не такое крепкое, как раньше, но по-прежнему верно служишь мне! Прошлой ночью я занимался детской игрой — подсчитывал, сколько ударов сделало мое сердце с моего появления на свет. Берем среднюю величину — шестьдесят два удара в минуту, умножаем на шестьдесят (минут в часе), потом на двадцать четыре (часа в сутках), потом на триста шестьдесят пять (дней в году) и, наконец, на семьдесят девять лет. Черта с два сосчитаешь такое в уме. Значит, берем калькулятор. Получилось около трех миллиардов ударов! Это без учета високосных лет и всплесков эмоций! Я положил руку себе на грудь и почувствовал, как сердце спокойно, ровно отбивает оставшиеся мне удары. С днем рождения, сердце мое!
79 лет, 1 месяц, 2 дня
Вторник, 12 ноября 2002 года
Наш Грегуар умер. Через день после нашего последнего телефонного разговора он впал в кому. Фредерик сначала подумал, что у него энцефалит — как осложнение при ветрянке, который все же поддается лечению, но оказалось намного хуже — синдром Рейе. Он наложился на ветрянку и спровоцировал страшнейшую печеночную недостаточность. Фредерик говорит, что, вероятно, этот синдром мог возникнуть после приема аспирина (он нашел в кармане у Грегуара таблетки). Грегуар, видимо, решил сбить аспирином температуру, не зная о таком редчайшем побочном эффекте. Когда Фредерику удалось устроить его в реанимацию, делать уже было нечего. Мы с Моной сразу помчались туда. Сначала мы его даже не узнали. Несмотря на то что рядом были Сильви и Фредерик, у меня на какое-то мгновение мелькнула безумная надежда, что все это — ошибка. Желтое восковое тело, сплошь усыпанное гнойничками, — нет, это не мой внук. Мне вспомнился какой-то фильм, где пораженный проклятием египтолог превратился в мумию прямо перед оскверненной им гробницей. Прищурившись, я настроил глаза так, чтобы затушевать жуткий реализм этих болячек, и увидел своего Грегуара, его тело, всегда отличавшееся особой игривой грацией и сохранившее ее даже сейчас, в этом желтом тумане. Когда Грегуар играет в теннис, он сначала играет в игру, изображая чемпионов, которых мы видим по телевизору, а пока противник забавляется этим зрелищем, Грегуар забивает мячи и выигрывает сет за сетом. В результате вконец расстроенный противник либо требует от него более серьезного отношения, либо — черт! — уходит с корта, швырнув ракетку, как это было три года назад с сыном В. Именно так — ему было тогда лет десять-двенадцать — учил его играть я, ибо именно так, сказал я ему тогда, я сам в юности играл в теннис, в эту изысканную игру, превратившуюся благодаря телевидению в поединок демонстративных скотов. Мне не хотелось, чтобы Грегуар перенимал эти уродливые спортивные движения. Боже, как я любил этого мальчика! И как мое перо пытается сейчас спрятаться от этой смерти, но тщетно. Что за несправедливость: почему мы до такой степени предпочитаем одно существо другим? Обладал ли Грегуар действительно теми достоинствами, которыми наделяла его моя любовь? Ну хотя бы парочку недостатков в нем можно было отыскать? В какой мерзкой мании мог бы он погрязнуть, доживи он до моих лет? Лучшие становятся худшими — ведь так? Пишу невесть что, но это только чтобы хоть чем-то заглушить тишину, которой окутало меня скорбное молчание Моны. О чем она думает, Мона, на которую вдруг нашел хозяйственный раж? Может быть, как и я, о том, что Грегуар был бы жив, если бы Брюно согласился прислать нам его в то лето, когда в Мераке свирепствовала ветрянка? Если бы Брюно решился на эту естественную прививку? Но для этого надо быть чуточку игроком, а Брюно слишком рано перестал играть. Дети валялись голые, малейшее прикосновение рубашки было им невмоготу. Когда кто-то из них начинал слишком жаловаться на зуд, остальные все вместе дули на его прыщики с прозрачной головкой, а потом нежно их поглаживали. Думаю, это Лизон придумала такую игру. Дети как бы олицетворяли восемь ветров Венеции, правда, их было только семеро — недоставало Грегуара, который мог бы стать в этой игре буйным, веселым ветром и сегодня был бы жив! Брюно понадобилось два дня, чтобы прилететь из Австралии. Он приехал к самому погребению. Тело нельзя было держать дольше. Обнимая Брюно, я отметил, что он располнел. В бицепсах появился жирок. От разницы во времени и горя его щеки обвисли, лицо замкнулось. Он не поздоровался с Сильви, которая не хотела извещать его о церковных похоронах. Замешательство в семейных рядах. Никто почти не говорил друг с другом. После церемонии, дома у Лизон, двойняшки молча плакали, обнявшись, Сильви произносила длинные монологи о всякой ерунде, какой она была беспокойной матерью, как Грегуар подшучивал над ее беспокойством — помните, папа, вы ведь тоже посмеивались надо мной! — никчемные фразы, повисавшие в общем горе, Фредерик держался в стороне, погруженный в свое двойное одиночество — гея и неофициального вдовца, рядом с ним — Лизон, из принципа и по дружбе, и я заметил, что Фредерик и Лизон явно ровесники, иными словами, что Фредерик мог бы быть отцом Грегуару, чьи товарищи (все его товарищи-медики пришли на похороны) посмеивались над проповедью священника. Потому что церковные похороны нужны и для этого — они укрепляют верующих и маловеров в их вере и неверии, соответственно, обращают стрелы горя на священника, превращают всех и каждого в авторитетных критиков, которые высказывают свое мнение во имя усопшего, выносят свое суждение о правильности портрета усопшего, набросанного священником, а усопший, субъект этого теологического противостояния, усопший, про которого одни говорят, что его достойно проводили, а другие — что ему нанесли страшное оскорбление, мертв уже чуть меньше, и все это — как бы начало воскресения.