Молодого пассажира звали Павел Прощеных. Он был крестником Баранова, и правитель посылал его учиться в штурманское училище в Санкт-Петербург, а потом в Лондон. Теперь он возвращался домой, на острова.
— Господин Баранов… — Лисянский оттянул расстегнутый воротник, словно тот мешал ему, решительно встал и сказал горячо и искренне: — Не собирался я изучать государственные тонкости, не ведал дел компании, но вижу теперь, что ни вас, ни новых земель в Петербурге совсем не знают. Догадываюсь только, что сейчас должно наступить иное время… А острова мы вернем, даже если б пришлось сражаться с целой эскадрой!
— Весь берег до Ситхи я уже вернул, — негромко ответил Баранов. Лицо его стало вдруг жестким, выделялись тонкие, стиснутые губы, острый, крутой подбородок… — Двадцать чугайских жил[1] сгорело. Князька за измену повесить велел… У меня нет войска. Любезную войну вести не могу, — добавил он с неожиданной горечью.
Потом круто повернулся.
— Ведомо ли вам, сударь, как мы тут живем? — спросил он резко. — Сколько наших на одной Ситхе замучено, сколько убито младенцев?.. А мы защищаем только свою землю…
Лисянский не успел ответить. Открылась дверь, и, пригнувшись немного, в каюту вошел вахтенный офицер.
— Судно на рейде! — доложил он.
* * *
Павел долго не мог уснуть. Встреча с Барановым взбудоражила его, и хотя она вышла короткой — правитель был занят, — Павел видел, что крестный тоже взволнован.
— Пашка! — сказал он и, казалось, вдруг помолодел сам, выпрямился. На его усталом лице отразилась радость.
Павел хотел кинуться, к нему, но приметил тощего, ухмыляющегося Берха и остался на месте. Самое дорогое — не для насмешек. А потом начали прибывать байдары, и за весь вечер остаться вдвоем больше не пришлось.
На нижней койке храпел монах Гедеон, назначенный миссионером на Ситху. От качки двигались по полу его остроносые, с рыжими голенищами сапоги, туго звякало стенку подвешенный у изголовья тяжелый серебряный крест, валялась закапанная лиловая скуфья. Павел помещался в одной каюте с монахом.
Чувствуя, что не может заснуть, юноша отколупнул воск, поправил фитиль огарка, взял со стола книгу, вынутую еще вчера Гедеоном из ящика, стоявшего вместе с десятком других в парусной каюте. Книги эти камергер Резанов приказал погрузить на «Неву», чтобы скорее доставить в колонии. Из книжки выпал листок. Подняв, Павел увидел, что это было письмо баснописца И. Дмитриева, адресованное Резанову. Он хотел положить его обратно, но несколько слов невольно задержали внимание.
«Приятную для меня Вашу комиссию частью исполнил… — прочитал он первую строку. — М. М. Херасков уже прислал два тома Эпических творений, Кадма и Гармонию, и Полидора. Завтра отправлю их к Вам на тяжелой почте. Карамзин также хотел прислать. Что ж касается до меня, то я, дойдя в Вашем письме до моего имени, право, покраснел и подумал: что мне послать наряду с прочими? Что значат мои безделки? Это лепта в капитале умов российских! Наконец, по совету, может быть, самолюбия, а более, право, из повиновения к Вам, решился отправить мои Басни и Сказки. Пускай Ваши американцы учатся по ним русской грамоте, пока не дойдут еще до риторики и пиитики, и проч…».