Весенние соблазны (Плотникова, Стрельникова) - страница 14

И, махнув рукой в кожаной перчатке, укатил, перед въездом в арочную подворотню огласив двор прощальными гудками. Покачав головой — как дитё малое! — я достала ключ, выслушала комариный писк домофона и шагнула в подъезд.

— Есть кто дома? — крикнула с порога в тихий тёмный коридор.

— Куда денемся, — откликнулись из комнаты. — Сейчас, добью тут одного…

— Опять шахматы? — скинув сапожки, я босиком прошла внутрь — плитка с подогревом для озябших ног была как нельзя кстати. — И как дела?

— Шах и мат, — зевнул Лёшка, в этот самый момент совершив финальный клик. — Восемнадцать ходов. Почти «шотландская партия» на острове Святой Елены[2], должен тебе сказать.

— Твой любимый Наполеон?

— Он самый. Противник, конечно, не генерал Бертран, но приятно силён, — он захлопнул крышку ноутбука и крутанулся на стуле, поворачиваясь ко мне. — Ну как?

— Алмаз «Джонкер»… Ювелирная работа, — я взглянула на мужа: он походил на мальчишку, в кои-то веки убравшегося в комнате и теперь пытливо заглядывающего в мамины глаза, надеясь на поощрение. — Ты безупречен, как всегда.

Он не улыбнулся, но глаза его просияли.

Он никогда не рассказывал мне о «делах» заранее: моя реакция должна быть естественной — даже для самой себя.

— В этот раз пришлось повозиться, — небрежно заметил он. — Но ты, судя по всему, мной довольна?

— Ещё бы, — подавив тяжёлый вздох, я взъерошила ему каштановые кудри.

Чутьё никогда меня не обманывало. Его — тоже. Следствие зашло в тупик, и год мы играли в странную игру, кошки-мышки, где оба знают, что другой знает, но не могут и не хотят рушить сложившуюся ситуацию. А потом Алёшенька пришёл ко мне с предложением руки и сердца — и с повинной. Тогда я в первый и в последний раз в жизни увидела чёрный чемодан, где скрипка Амати покоилась по соседству с жемчужным ожерельем Александры Фёдоровны Романовой и подлинником «Букета фиалок» Мане; тогда его послужной список насчитывал всего три блестящих ограбления. Я до сих пор не знаю, где он хранит свои сокровища; он лишь говорит, что меня ни в чём не смогут обвинить и, даст Бог, по истечении срока давности он пристроит их в хорошие руки. А если не он, так кто-нибудь другой.

Ещё он говорит, что всего их будет двадцать четыре. Законченный опус: как каприсы Паганини, как прелюдии Рахманинова и Шопена.

С артистической лёгкостью, так ему свойственной, он протянул мне весы, на одной чаше которых лежала его жизнь, а на другой — смерть; и от одного моего слова зависело, погубить его или помиловать. Он любил меня, он не хотел мне лгать. И он готов был принять от меня, — одной меня, — смертный приговор, будь на то моя воля.