Андрей Рублев (Тарковский, Михалков-Кончаловский) - страница 6

С хриплым выдохом ударяется скоморох о белую штукатурку, падает на пол и остается лежать лицом к стене. Сверху на него с грохотом падают вилы, деревянные грабли и тяжелое тележное колесо. Двое берут его за ноги и выволакивают на улицу. Высокий выразительно смотрит на хозяина, подбирает с земли гусли и выходит вслед за своими.

Все сидят потупившись и растерянно молчат. Тихонько скрипит дверь, и на пороге появляется Кирилл. Некоторое время он смотрит на притихших мужиков, затем присаживается у порога.

— Ты где был? — помолчав, спрашивает Андрей.

— На дворе.

— Где?

Кирилл поднимает на Андрея недоумевающий взгляд и спокойно повторяет:

— На дворе.

— Может, пойдем? — морщится Даниил.

Все трое молча поднимаются и выходят на дорогу, превратившуюся в широкий мутный ручей.


Чернецы бредут по пустынному, разбухшему от воды полю. Далеко впереди, сквозь мутную дождевую завесу маячит одинокое дерево. Монахи направляются к нему и через некоторое время останавливаются под дубком с блестящими твердыми листьями. У подножия его почти сухо.

— Весь грех в них заключен, — продолжает разговор Кирилл, — весь грех в бабах. Да вон и в Писании: Ева в искушение впала и Адама втянула… А на уме только одно, только одно на уме.

— Это у кого одно на уме? — спрашивает Даниил. — Ты, брат, баб лучше не тронь, раз так говоришь.

Кирилл сердито смеется и смотрит на Андрея:

— А кому можно?

— Любите вы говорить про то, чего не знаете. «Бабы»…

— Кто это мы? — удивляется Кирилл.

Даниил продолжает:

— Лет пятнадцать тому назад проходил я через Москву. И задержался. Иконы подновлял. И просидел я с этими иконками до осени. С апреля самого. Вот и считай. Собрался уходить. А тут нашествие… Обложили стены со всех сторон и стоят. Неделю стоят, две. Князь с семьей в Кострому уехал, говорят, дружину собирать. Ну, москвичи сами решили город защищать.

По всей стене люди стоят, дружина, все ждут, не спят, с ног валятся от усталости, а татары все тянут. Женщины, дети со стариками в соборе двенадцать дней, не вылезая, просидели. Все богу молились. Потом голод наступил и болезни сразу разные начались: первый день — занемог, второй — пятна по телу пошли черные, а на третий помер. Вот тут-то татары и потребовали выкуп — пять тысяч рублей денег и два обоза волос женских. Два обоза! Вот, говорят, если откупитесь — уйдем, а нет — так на себя пеняйте.

И вот, как сейчас помню, недалеко от города выстроились бабы и девки в длинный черед и двинулись между двух колод. У каждой колоды по татарину с саблей, а третий у точила стоит, сабли точит. Сабли от волоса быстро тупятся. Татары все поле окружили на лошадях, а за ними мужики стоят, больные, слабые, и смотрят, и я смотрю. Идут бабы, девки, и ни одной слезинки, будто окаменели. И перед всем миром платки снимают, позором за мужиков и Москву платят. Платки снимают, наклоняются к колоде, а супостат одной рукой за косу, а другой саблей — ж-ж-жик! И в огромную гору складывает. А тут же их мужья, отцы, сыновья! И ничего сделать не могут. И я стою и смотрю, и будто мне воздуха не хватает, отвернулся и как раз вот его и увидел. Стоит себе, во все глаза смотрит на женщин опозоренных… Помнишь, Андрей?