Я ничего не знал о нем. Не знал и его стихов. Вернее, думал, что не знал. Потому что, когда услышал стихотворенье «Вьюга. Ночь...», невольно воскликнул: «Так это Вы тот самый «неизвестный поэт», чьи стихи Евтушенко напечатал в «Огоньке»? — Да, эти стихи давно разошлись по рукам, и кому их только ни приписывали!» — ответил Александр Кириллович.
А в «Огоньке» (№ 47 за 1988 год) в поэтической антологии «Русская муза XX века» за подписью «Неизвестный поэт» было напечатано стихотворение «Валенки»:
Мой товарищ, в предсмертной агонии
Не зови ты на помощь людей.
...Дай-ка лучше согрею ладони я
Над дымящейся кровью твоей.
И не плачь, не скули, словно маленький.
Ты не ранен. Ты просто убит.
Дай-ка лучше сниму с тебя валенки.
Мне еще воевать предстоит.
«... Думаю, что автор крошечного стихотворения «Мой товарищ, в предсмертной агонии...» был гениален, — писал в предисловии Е. Евтушенко. — Это стихотворение, если верить легендам, было найдено в офицерском планшете лейтенанта, убитого под Сталинградом. Эти стихи уже неоднократно цитировались в романах, и каждый раз — с разночтениями. Мне его когда-то прочитал Луконин, сказав, что ничего лучшего, в поэзии о войне, не было написано. Стихотворение страшноватое, и ханжи до сих пор противятся публикации этого стихотворения, как якобы апологии мародерства».
Не знаю, в каких романах могли цитировать такие строки. Но факт: если стихи стали фольклором, значит люди ощутили в них потребность, значит был в них тот вкус Правды, который не спутаешь ни с чем. И фольклорная безымянность — не высшая ли награда поэту?
В изданных на мелованной бумаге антологиях поэзии о Великой Отечественной войне таких жестких формул, такой «прицельной» изобразительности мы не найдем, хотя среди авторов этих парадных изданий были отнюдь не только записные борзописцы, и не нюхавшие пороху, по и честные фронтовики, и те, кто полегли в боях «красивыми, двадцатидвухлетними». Не найдем, возможно, не потому, что таких стихов никто не писал, а потому, что эта правда — без тени намека на героизм, на патриотизм и вообще какой-либо общественный, гражданский пафос — слишком долго была не ко двору. Боль и страдания этого, отдельного солдатика — его обмороженные пальцы рук, его окоченевшие в драных сапогах ноги — безотносительно к «общей идее» — казались чем-то неприличным, едва ли не постыдным. Эту правду обычно называют «сермяжной». А сермяга, как известно (хотя бы по преданию), пахнет отнюдь не французскими ароматами и даже не «Красной Москвой». Вот и поныне зажимают нос эстеты, читая такие стихи.