Ну пошла она в трюм. Это закон такой, надо голодающего освидетельствовать, а то, может, он загнется раньше времени. Начальству, конечно, бояться нечего, а все же хлопоты: надо акты писать, почему помер. Это если доктор на командировке такой, что задним числом сто болезней напишет, тогда легче, тогда любого заактировать можно, но с нашей докторшей они опасались, наверно.
Еще прошел день. Сижу я вечером на нарах, рукавицы подшиваю. Ну, в бараке обыкновенно: кто лежит, кто читает, кто в домино, — тихий такой галдеж. Не люблю я, когда глотки драть завяжутся. Серые, темные, как ночь, а туда же — за политику хрюкать начинают. Трумэн, Черчилль, будто они с ними запросто одним лаптем щи хлебали. И такую дурноту городят, что лампочки мигать начинают. А тут было тихо. Сижу, подшиваю. И Федя Брованов заходит в барак. Он в другой бригаде был, вальщик. Его с неделю как комлем по плечу зацепило — сосенка свилеватая попалась и сыграла, — вот он и ходил, руку баюкал. Он мужик авторитетный на командировке был, по воле рыбак. Мы с ним вместе этапом пришли с пересыльной, так я знал, что он архангельский, а капитанил на селедке в Мурманске. Оттуда и попал по пьянке. Рыбаки гроши большие получают, ну и водку жрут дай бог. Он не старый был, но степенный такой, и опять же на мозоль ему не наступишь, а таких всегда уважают. Вот ходит Федя по бараку, зубоскалит с одним, с другим, а на меня все косяки давит — раз посмотрел, второй. Побазарил с кем-то, потом еще посмотрел. Ну я и думаю, чего ему — от меня? Федя — мужик битый, зря смотреть не станет. Я с ним так, чтобы очень, никогда не якшался. Ну пришли вместе этапом, а потом «здорово» и мимо. Он в одной бригаде, я в другой. Я — мужик тихий, живу себе карасиком, а Федя — щучина, его и блатные старались не обижать. Ну, значит, маячит мне Федя что-то. Я спрыгнул с нар, сапоги надел, фуфайку и вышел из барака, стою. Тут и Федя выходит.
— Ты, — спрашивает, — Костин кирюха?
— Ну.
— Пойдем, покрутимся на пятачке.
Погуляли мы с ним и рассказал он, что сегодня был в санчасти, выспросил у докторши про Костю. Слаб он очень, не подымается с нар уже. Нервный, оттого и отощал быстро. Вот Федя и говорит, чтобы я достал что-нибудь передать, не черняшки, конечно, — черняшку Косте уже нельзя. А сам Федя самосаду пошлет. Оказывается, старик шнырь в трюме ему земляк.
— Надо, — говорит Федя, — помочь хлопцу, чтобы додержался.
— Конечно, надо, — я говорю. — Зря он что ли пять суток-то стоял.
А Федя так тихо спрашивает:
— А ты скажи, он, в натуре, не чокнутый?
— Нет, — отвечаю, — не замечал.