Мой папа-сапожник и дон Корлеоне (Варданян) - страница 143

О смерти Горькой мамы Фиры я прочел в случайной газете, оставленной кем-то на скамейке в метро. Хачик тоже узнал о казни. Но сделал вид, что ничего не произошло. Бабушка тоже промолчала. Мама померкла глазами, она перестала разговаривать, она перестала напевать безымянные песенки, когда делала домашнюю работу. Она вообще перестала работать по дому, так как теперь эти хлопоты взяла на себя Зульфия, которую приглашали дважды в неделю – мыть полы, сметать пыль и доводить до зеркального блеска краны, смесители, зеркала и стекла книжных полок.

Люся стала чаще заглядывать в наши спальни. Мы с сестрами все чаще стали сбиваться вместе, как в детстве, когда нам казалось, что счастье разлито повсюду. И чем глубже вбивались в Хачика морщины, изгибая книзу края тонких губ, делая лицо похожим на клинок, тем отрешенней казалась мама. Ее мало что связывало с жизнью: прежней нет, как не было, будущей нет, как и не будет. Настоящее ей не шло, как чужое ношеное платье. Даже когда нас не было дома – протирали ли мы штаны в школе или еще где – Люся заходила в наши комнаты, садилась на край постелей и долго рассматривала фотографии, постеры на стенах или бумажки на столах. Она никогда ничего не трогала, мы давно распоряжались своим имуществом сами, на нас же лежала непосильная ноша уборки собственных комнат. Естественно, они быстро зарастали хламом, и робкие просьбы матери «разобрать на столе» заканчивались криками Светы, слезами Марины и моими собственными скорбными вздохами о несовершенстве бытия. Конечно, мать могла на нас повлиять, вернее, надавить, пригрозить чем-нибудь, сыграть на наших чувствах к ней. И не думаю, что это не приходило ей в голову. Но Люся была ангелом, и, если всю свою счастливую жизнь она была снисходительной к Хачику, почему она должна была манипулировать сердцами его детей.

Люся сидела в наших комнатах и, вероятно, лишь в тишине, в отсутствие девичьего щебета, трескотни игровой приставки к телевизору, телефонных звонков, радостных воплей и постоянного, неутихающего призыва: «Ну, мама!» – только тогда она осознавала – время вылилось, вернуть ничего не удастся, ничего нельзя изменить… Вот так вот… Сначала она прибегает к тебе зареванная и крошечная и тычет тебе свои ободранные ручонки:

– Мама, я упала, мне больно, подуй, скажи, чтоб болело у кошки, а у меня не болело…

Потом она же тычется распухшим от первых горьких горячечных слез в шею и шепчет, как кричит:

– Мамочка, что теперь будет, что теперь будет, что теперь будет, он меня бросит, я не беременная, как ты думаешь, только не говори никому…