«Вот мы и увидим, не сыграет ли совесть со мной другую шутку, — подумал он. — Убийство — самое тяжкое преступление на белом свете. Выходит, теперь моя совесть обязана проснуться? Только почему-то мне никогда не приходилось слышать о палаче, которого замучила бы совесть. Мистер Мак-Доллин — ему-то приходится этих парней на стуле подключать к зажимам. Человек сто пятьдесят, а то и больше на тот свет отправил. А ведь человек уважаемый, государственный служащий.
А сколько немцев я укокошил во Франции? Пятнадцать? По-моему, двадцать три человека. „Здорово“, — сказал наш полковник. И спал я всегда крепко, и ни один из немцев мне во сне не являлся, никто из них моей совести не побеспокоил. И даже матери их или жены с маленькими детьми не приставали ко мне ни во сне. ни перед пробуждением. Как там у нас это было — на Арагонских высотах? Немцы засели в пулеметном гнезде. Черт побери, крепко же держались! Нас было две роты полного состава, а пробиться мы не могли. Но вот у них кончились патроны. Они замахали белой тряпкой. Осталось их там одиннадцать человек, этих железных парней. Мы — туда! Все они подняли руки. Они нам улыбались. Они были честными воинами. И видели в нас достойного противника. А мы их перекололи и перерезали как скот. А у того, кто особенно усердствовал, не пожалев даже раненых, фамилия была Штейнгофер. Родился в Германии и в Штаты переехал всего лишь семнадцати лет от роду. Его родители, братья и сестры и по сей день живут в Германии. Но как раз он-то и был особенно безжалостным. Несколько человек умоляли сохранить им жизнь, у них, мол, много детей. И что же наш молодец Штейнгофер этим многодетным отцам ответил? Ведь что-то такое он им крикнул? Ну, низость какую-то, а потом заколол штыком. По-моему, его наградили медалью.
А тогда откуда-то появился английский офицер связи и увидел своими глазами, как приканчивали последних немцев, которые совершенно не сопротивлялись. Англичанин крикнул нам: „Дёрти доге[3], где ваша совесть?“ Но если даже Штейнгофер не устыдился, если множество его земляков не устыдились, которые после объявления войны возжелали немецкой крови больше, чем самый кровожадный джинго[4], мне-то чего было стыдиться? Моя совесть никогда из-за тех немецких парней не ныла, а уж у Штейнгофера тем более. Почему же ей обеспокоиться сегодня из-за этого хиляка Куртина? Если он мертв, совесть успокоится. Совесть лишь тогда забьется, как в силках, когда мне будет угрожать каторжная тюрьма или за спиной станет палач с петлей. Когда ты оправдан по суду или отсидел свое, убитый тебе больше не является.