То, что E.P. научился любить своих соседей, даже не сознавая, кто они такие, указывает на то, сколько наших привычных ежедневных действий управляется имплицитными ценностями и суждениями вне зависимости от декларативных воспоминаний. Мне интересно, что еще E.P. помнит благодаря привычкам. Какие еще недекларативные воспоминания продолжали менять его на протяжении 15 лет, прошедших с тех пор, как он лишился декларативной памяти? Само собой, у него должны остаться желания и страхи, эмоции и стремления — даже если его сознательное восприятие этих чувств настолько мимолетно, что он не может удержать их достаточно долго, чтобы облечь в слова.
Я подумал о самом себе 15 лет назад и о том, как изменился за прошедшие годы. Я, каким был тогда, и я сегодняшний, поставленные плечом к плечу, внешне похожи друг на друга. Но мы — это совершенно разные собрания молекул, у нас разные объемы талии и количество волос на голове. Иногда кажется, что у нас нет ничего общего, кроме имени. Что связывает этого меня с тем, вторым, и что позволяет мне поддерживать иллюзию непрерывности развития от мгновения к мгновению, из года в год — это некое стабильное, но непрерывно эволюционирующее нечто, лежащее в основе моего существа. Назовите это душой, или самостью, или же побочным продуктом деятельности сети нейронов, но, как ни назови, этот элемент непрерывности в любом случае находится во власти памяти.
Даже если все мы отданы на милость наших воспоминаний в вопросе становления нашей личности, нельзя сказать, что E.P. всего лишь бездушный голем. Несмотря на все его лишения, он все еще человек с уникальным видением мира, личность — и приятная, надо сказать. Да, вирус полностью стер все его воспоминания, но он не уничтожил начисто его индивидуальность. Осталось некое статическое «я», которое не способно развиваться и изменяться.
Мы пересекаем улицу и уходим от Беверли и Кэрол. Я впервые остаюсь наедине с E.P. Он не знает, кто я такой и зачем иду с ним рядом, но кажется, что он понимает, что у меня добрые намерения. E.P. смотрит на меня и сжимает губы, и я вижу, что он размышляет, что бы сказать. Я не пытаюсь нарушить молчание — напротив, позволяю ему затянуться, чтобы посмотреть, к чему приведет E.P. ощущение дискомфорта. Наверное, я надеюсь на мимолетное осознание того, как это странно выглядит — эта сценка без пролога. Но никакого осознания не происходит, или же E.P. не позволяет ему выплыть на поверхность. Я понимаю: он в ловушке экзистенциального кошмара, совершенно слепой в мире, который его окружает. Мне хочется помочь ему спастись, пусть даже на секунду. Хочется взять его за руку и встряхнуть. «У вас редкое расстройство памяти, — готов сказать я. — Последние 50 лет для вас потеряны. Меньше чем через минуту вы забудете, что мы с вами об этом говорили». Я представляю себе ужас, который нахлынет на него, — минутное прозрение, бесконечная пустота, которая разинет свою пасть перед ним и тут же закроет. А потом проезжающая машина или чирикнувшая птица затолкнет его обратно в раковину забвения. Но, конечно, я ничего этого не говорю.