Ползут с нашей стороны. Миляга Вершков забеспокоился, что долго не появляюсь.
— Жив?
— Порядок, лейтенант!
— А Хвичия?
— Без памяти, но дышит.
— Ползем, я помогу.
— Спасибо за выручку.
Хвичия приходит в себя в окопах. Вершков осматривает, перевязывает.
— От таких ран, — негромко говорит он, — умирают, но, если Хвичия сутки с пулей в животе продержался, был готов стрелять, — выживет. Сильный парнишка, с фронтовой закалкой.
Вершков спешно везет разведчика в полковой медпункт.
К исходу ночи нас сменяет другая дивизия — «родная сестра» нашей, из того же гвардейского стрелкового корпуса. Теперь она будет наступать, чтоб враг не имел передышки, а мы на две-три недели отойдем в ближний тыл — на доформировку и учебу.
Вершков не только сердится, когда я докладываю, что перехожу в пульроту и есть на то «добро» комбата, Вершков по-человечески обижается.
— Ты, лопух, хоть бы подождал, когда на место придем, — поборов досаду, говорит мудрый военфельдшер. — А то придется тебе с твоей ногой «максим» тащить на себе. У пулеметчиков повозку-то снарядом разбило…
Я понимаю, что сглупил, но на попятный идти совесть не позволяет, раз слово дал. Прощаюсь с санвзводом; по-солдатски, дулом вниз, надеваю на плечо ППШ, беру свой нетяжелый вещмешок (в нем сотня золотистых короткорылых патронов к автомату, пара чистого белья и мои сокровища: в ненадеванные байковые портянки завернуты справка об образовании и записная книжка с дневниковыми пометками).
Вершков оказался прав: на меня нагружают станок «максима» — его и положено носить второму номеру; первый номер — сержант Ильченко и боец из другого расчета поднимают 32-килограммовый станок за колеса и взваливают мне на плечи. Меня шатает от железной тяжести, начинает ныть нога, но «пищать» поздно. Ильченко мой и свой автоматы надевает на плечо, на спину приспосабливает на ремне щиток, кряхтя, поднимает и кладет на свободное плечо кожух «станкача», а в руку еще берет коробку с пулеметной лентой. Мы движемся цепочкой в наш тыл.
Блиндаж догорает. Батальон вытянулся на дорогу, построился, и капитан Распоров командует:
— Направляющая рота, шагом арш!
В синем ночном мире тишина. В ней тяжелые, размеренно-грозные шаги стрелкового батальона. Как пехотинцы, никто не умеет ходить. Все оружие на себе. Огромные кубанские звезды тепло помигивают на светлеющем небе. Пробегают по нему ножевые лезвия прожекторов. Мы идем по Крымской. Станицы нет — есть развалины, дома без людей. Мертва когда-то богатая веселая Крымская. Враг стремится создать «зону пустыни» — угоняет или расстреливает жителей, сжигает или взрывает дома, электростанции, клубы, больницы, мосты, портит шоссе, специальной машиной разворачивает железнодорожный путь. Как изобретательна мысль фашистов, направленная на уничтожение! Телеграфные столбы порваны толовыми шашками, фруктовые деревья подпилены, чтоб не могли плодоносить… Душная злоба сжимает мою грудь — ненавижу фашистскую мразь. Сбоку дороги стоит и смотрит на нас единственный крымчанин — грязно-белый громадный отощавший котище. Это ж надо: в станице, где жили тысячи людей, теперь бродит одинокий кот, одичалый, точно зверь! Больше ничего вокруг живого: ни мигающих огнями белых домов, ни людей, ни собак, ни скотины.