За волной - край света (Федоров) - страница 78

— Ну–ну, ну–ну, Гриша, не серчай… Я так — советуюсь.

— Да ежели он паи заберет, — раскинул руки Григорий Иванович, — мы, считай, голые. — Скулы у него обострились.

— Так уж и голые, — миролюбиво возразил Голиков, — нет, ничего еще.

— Иван Ларионович, не томи, говори дело.

— А я все о деле. Только о деле, Гриша.

Шелихов знал, что Иван Ларионович любитель

пошутить, поиграть, но что сейчас он надумал — никак в толк взять не мог. Лебедев под корень компанию сек. Оно ведь только первый ряд в срубе порушить надо, а там посыплется бревно за бревном. Дураку ясно. И все с такими трудами выстроенное — прахом пойдет. Это ведь, как огонь, как пал по тайге, по компании ударить могло. А как тайга горит, Шелихов видел. Искру в сухой мох уронят, и поползут, поползут горячие языки, а через минуту заревет страшным зверем пал и пойдет пластать. Пихты, что по две, три сотни лет стоят, вспыхивают, как свечи, могучие кедры валятся, и зверье, обезумев, уходит от пала, бросая насиженные гнезда и норы. От пала никому нет спасенья. Так и в этом разе могло быть: возьмет паи Иван Андреевич, и за ним другие пайщики унесут капиталы. Мало ли о компании плохого говорили? Никого за полу армяка не схватишь и не удержишь.

Шелихов потянулся к Ивану Ларионовичу.

Голиков ладошки к печи прижимал. Но по нему, однако, не было видно, что сильно зазяб. Розовый был, словно напился горячего чая.

Наконец Голиков с песенкой своей — ду–ду–ду и ду–ду–ду — мягонько подкатился к столу. Достал окованную надежно шкатулку, которую редко кому показывал, поставил перед собой, сел напротив Григория Ивановича.

Шелихов взглянул на него и не узнал. Известно: в человеческом лице перемены происходят. Сей миг оно весело, радушием светится, а через час, глядишь, посуровело, туча хмурая на него набежала. Но чтобы такая перемена произошла, и так вдруг, как это случилось с лицом Ивана Ларионовича, — то уже странно было. У голландки, ладошки грея и слова ласково выговаривая, стоял один человек, а сел за стол вовсе иной. Глаза узкие, колючие выглядывали из–под опущенных бровей, злые морщины прорезали запавшие щеки, голос стылой медью брякнул:

— Шутковать хватит, Григорий Иванович, — сказал Голиков, — не говорил я тебе, считал — ни к чему. У нас, стариков, свой счет.

Из окна широкой полосой упал на стол, на шкатулку солнечный луч. Вспыхнули ярко медные уголки, заиграл под солнцем сложный узор на крышке. Рука Ивана Ларионовича, лаская хитрое медное плетение, затрепетала. И в этой ласке, в этом трепете было что–то противоестественное, даже страшное. Так гибко, ловко пальцы скользили по гладкой поверхности крышки, прижимались к медным уголкам, обтекали их, обнаруживая и жар, и страсть, которых нет и быть не может у живого к неживому.