Я вошла крадучись, будто воровка: «Ба-буш-ка»… Она подняла вверх глаза, и взяла меня за руку: «Приехала…» Рука казалась слабой, теребила мне пальцы, словно жила отдельно, сама по себе. На стуле около кровати горела у иконы лампадка. Сильно пахло лекарствами…
А через день моя бабушка лежала на столе – тихая, успокоившаяся, будто спящая. Кажется, впервые в жизни слезы не останавливались. Она лежала, слушая рахманиновское «Всенощное бдение» и «Реквием» Моцарта, ба-буш-ка… Я не осталась на похороны.
Когда-то мы ходили на Пасху в церковь: тогда это еще не было «принято». Помню: многолюдно, душно, от ладана голова кружится, а бабушка улыбается, шепчет что-то на ухо мне, объясняет… Открывается алтарь, и – высокие праздничные свечи, и – «Христос воскрес!»: когда поет хор, все замирают. Поздно ночью мы пешком возвращаемся домой.
Бабушка не постилась, Библию читала редко – в основном, лишь в старости: у нее перед кроватью всегда лежал церковный календарь и молитвослов. О Боге мы с ней не говорили, но его присутствие в бабушке как-то так само собой подразумевалось – и крашеные луком и разными красками яйца, куличи – все было антуражем: Бог был в ее сердце, ну да…
Она любила людей, отдавая им, может быть, гораздо больше, чем получала. Не стремясь – получить, почти не задумываясь о том: если есть рай, то, должно быть, бабушка теперь там. Дед же к восьмидесяти годам стал сентиментален, но остался так же тверд в каких-то личных установках: «Хоть кол на голове теши», – говорила бабушка, любившая его всякого – и мягкого, и жесткого, и здорового, и больного, и это было взаимно, всегда; именно за этим некоторые тщетно мчатся всю жизнь.
Как-то, помню, мы с дедом пошли на первомайскую демонстрацию: он стоял на трибуне весь в орденах и… Помню, помню… что помню-то?..
Вот вещи: дедовы черные ботинки, старая кроличья шапка-ушанка…
Несколько бабушкиных платьев и любимое – зеленовато-салатовое…
Помню все их движения, кашель, жесты….
Бабушка часто писала мне в Москву: конверты с неровным почерком воспринимались как что-то само собой разумеющееся, советы казались наивными – она уже была старенькая, ба-буш-ка…
От печки – тепло. Просыпаюсь: ставни еще не раскрыты. За кроватью в коробке дремлет Белка, а где-то за дверью скулит Чебурашка. Запах варенья с кухни. «Бабушк!»
– А-у! – поет, а не отвечает она, отворяя дверь. – Вставай, день-то какой хороший!
Еще минут десять наблюдаю из кровати за ее движениями, потом вылезаю из-под одеяла, а в окно уже – солнце; дед ставни открывает: «Жулик-мошенник, подъем!». Бегу в сад: там много ягод, цветов и воздуха. Слышу, как снова поет бабушка, как стучит молотком дед. Я, конечно же, совершенно не понимаю, насколько счастлива. Знаю только, что руки у бабушки – золотые: как сейчас – вижу их… Вот они уже уводят меня куда-то.